– У меня потрясающее тело, – сказала она. – Потому что я на него пашу как проклятая. Мне нравится так выглядеть и нравится, когда на меня смотрят. Это придает мне магнетизм.
– Не поспоришь, придает. – Гвендолин смотрела на нее, улыбаясь, как Чеширский Кот. – Ты красивая девочка. Говоришь как стерва, но знаешь что? Чистую правду. И, что еще важнее, говоришь честно. – Гвендолин ткнула в Мередит пальцем. – Это было честно. Молодец.
Филиппа и Александр заерзали, избегая взгляда Мередит. Ричард глядел на нее, будто хотел прямо здесь сорвать с нее одежду, а я и не знал, куда смотреть. Она кивнула и пошла было на место, но Гвендолин сказала:
– Мы не закончили.
Мередит застыла.
– Ты определила, в чем твоя сила. Теперь я хочу услышать о твоих слабостях. Чего ты больше всего боишься?
Мередит смотрела на Гвендолин тяжелым взглядом, но та, к моему удивлению, не нарушала молчания. Мы все ежились на полу, посматривая на Мередит со смесью сочувствия, восхищения и смущения.
– У всех есть слабости, Мередит, – сказала Гвендолин. – Даже у тебя. Самое сильное, что можно сделать, это признать их. Мы ждем.
Воцарилось мучительное молчание, Мередит стояла совершенно неподвижно, в ее глазах пылало кислотно-зеленое пламя. Она была так обнажена, что один взгляд на нее казался вторжением, извращением, и я давил в себе желание заорать, чтобы она хоть что-нибудь, мать ее, сказала.
– Я боюсь, – очень медленно произнесла она, промолчав, по ощущению, год, – что красоты у меня больше, чем таланта или ума, и что из-за этого меня никто не примет всерьез. Как актрису и как человека.
И снова мертвая тишина. Я заставил себя опустить глаза, оглядел остальных. Рен сидела, зажав рот рукой. Выражение лица Ричарда смягчилось, как никогда прежде. Филиппу, казалось, подташнивало; Александр старался подавить нервную улыбку. Джеймс, сидевший справа от меня, вглядывался в Мередит с острым, оценивающим интересом, как в статую, в скульптуру, во что-то, чему тысячу лет назад придали подобие языческого божества. Разоблачение Мередит вышло жестким, завораживающим и каким-то образом исполненным достоинства.
Как бы дико это ни было, как бы ни сбивало с толку, я понял, что Гвендолин хотела именно этого.
Она так долго смотрела Мередит в глаза, что, казалось, время остановилось. Потом с силой выдохнула и сказала:
– Хорошо. Садись. Вон там.
Колени Мередит механически подломились, и она опустилась в центр круга, с прямой спиной, негнущаяся, как доска в заборе.
– Ладно, – сказала Гвендолин. – Давайте поговорим.
Сцена 6
После часового допроса, который Гвендолин устроила Мередит, выпытывая, что именно той в себе не нравится (список оказался длиннее, чем я мог представить), нас распустили, пообещав, что в ближайшие две недели мы все подвергнемся такому же суровому испытанию.
Когда мы спускались на третий этаж и вокруг нас толклись второкурсники, спешившие в зимний сад, меня нагнал Джеймс.
– Это было бесчеловечно, – вполголоса сказал я.
Мередит шла в паре шагов перед нами, Ричард обнимал ее за плечи, но она этого будто не замечала. Она решительно двигалась вперед, стараясь не встречаться ни с кем глазами.
– Ну, – прошептал Джеймс, – это Гвендолин.
– Не думал, что когда-нибудь это скажу, но жду не дождусь, когда меня на два часа запрут на галерее.
Гвендолин занималась с нами более чувственными составляющими актерского ремесла – голосом и телом, главенством сердца над разумом, – а Фредерик преподавал сокровенные особенности шекспировского текста, всё от стихотворного размера до истории раннего Нового времени. Как существо книжное и зажатое, я безусловно предпочитал занятия Фредерика урокам Гвендолин, но выяснилось, что у меня аллергия на мел, которым он писал на доске, и большую часть времени в галерее я проводил, чихая.
– Пошли, – тихо сказал Джеймс, – пока Мередик не заняли наш стол.
(Филиппа родила это название в конце второго курса, когда наша парочка свежих влюбленных была несноснее всего.) Когда мы проходили мимо них на лестнице, выражение лица у Мередит было по-прежнему отсутствующее. Что бы там ни говорил Ричард, чтобы ее утешить, это не помогло.
Фредерик предпочитал проводить занятия с четверокурсниками в галерее, а не в аудитории, которую приходилось использовать с более многочисленными вторым и третьим курсами. Галерея была узким помещением с высокими потолками; когда-то оно тянулось вдоль всего третьего этажа, но, когда открылась школа, его бесцеремонно поделили на мелкие комнатки и студии. Длинная галерея превратилась в Короткую галерею протяженностью едва ли в двадцать футов, вдоль двух ее стен шли книжные полки и висели портреты давно покойных кузенов и отпрысков семейства Деллакер. Под затейливым лепным потолком стояли друг напротив друга диванчик на двоих и низкая софа, а у окна с ромбовидной раскладкой на южной стороне комнаты, в лучах света, располагались круглый столик и два кресла. Каждый раз, когда мы пили с Фредериком чай (а это случалось дважды в месяц, когда мы учились на третьем курсе, и ежедневно во время занятий на четвертом), Джеймс и я устремлялись к столику. Он стоял дальше всего от зловредной меловой пыли, и из-за него открывался сверкающий вид на озеро и леса вокруг, на коническую крышу Башни, сидевшую на верхушках деревьев, как черная картонная шляпа.