Не только знать — мелкотравчатые тоже копились на Москве табором, и здесь их сразу шибали генеральною сплетнею:
— Долгорукие-то, Нефед Кузьмич, совсем Русь под себя подмяли… Как бы нам, шляхетству, насилия какого от них не стало! Фамилия-то ихняя, сам знаешь, весьма велика…
— Того не допустим. Нас, маленьких да сереньких, больше!
Герцог де Лириа, кутаясь в жидкий мех, отогревал за пазухой собачонку-трясучку, писал скоро, без помарок, решительно:
«…батальон гвардии еще находится наготове вблизи дворца и держит караул в комнатах, в которых живет фаворит. Изо всего этого высокий ум моего короля поймет не только то, что в этом браке руководит единственно честолюбие (царь-мальчик отдается в руки Долгоруких без понимания сущности дела и с безразличием), но и то, что князья Долгорукие боятся народа, привычного к заговорам и возмущениям…»
Собачка выставила мордочку, нюхнула ароматное жабо хозяина.
— Сю-сю, моя прелесть, — сказал ей герцог де Лириа. — Какой негодник этот король, что заслал нас в эту ужасную страну!
И стал писать далее — о цесаревне Елизавете Петровне:
«…красота ее физическая — это чудо, грация ее неописанная, но поведение с каждым днем все хуже и хуже. Принцесса Елизавета без стыда совершает вещи, которые заставляют краснеть даже наименее скромных».
Глава 10
Александрова слобода — место страшное, народом проклятое. Лютовал здесь царь Иван Грозный, жег людей на огне, нагишом гонял их по снегам, и плясали здесь опричники — в вое и смерди. Отсюда Грозный пошел кровь пролить в Новгороде, здесь принимал послов иноземных, здесь женил сына на Сабуровой, здесь он посохом убил сына, здесь и сам подыхал в страшных муках…
Но все забылось с тех пор, как цесаревна Елизавета получила слободу в вотчину. Перед окнами дома ее — площадь, где базар, а там ветлы шумят и, качели взлетают Соберет она баб да девок, обнимет Марфу Чегаиху, подругу деревенскую, и поют — до слез. На святках ряженые придут — угощенье бывает: пряники-жмычки, стручки цареградские, орехи каленые, избоина маковая. А коли выпьет царевна, то подол подберет да пойдет вприсядку Был при Елизавете и придворный штат, как положено Даже свой поэт был — Егорка Столетов, музыкант и любовных романсов слагатель. Сядет он вечерком за клавесины и поет:
— Да замолкнешь ли ты, скверна худа? — кричит Елизавета. — Алешенька, друг милый, дай ты ему по шее… Чего он воет?
Алешенька — новый друг цесаревны. С тех пор как Сашку Бутурлина в Низовые полки выслали, пошла любовь горячая от сержанта Алексея Шубина, помещика села Курганиха, что в шести верстах от слободы Александровой…
— Тоска-то какая, господи! — жаловалась Елизавета по вечерам. — И куда ни гляну, одни рожи каторжные вижу…
В самом деле — и Егорка Столетов и Ванька Балакирев были драны еще при батюшке крепко, в Рогервике сиживали, из моря камни доставали и в бастионы их складывали. Елизавета обоих (и шута и поэта) не шибко жаловала.
— Изюмцу хочу, — капризничала. — Изюмцу бы мне!
— А где взять-то? — вопрошал Шубин. — Я не побегу… Эвон сколь бездельников по лавкам лежат. Пусть Егорка и стегает!
— Я, — обиделся Столетов, — весь в думах пиитических пребываю. Мне то неспособно. Пусть Балакирев лупит, ноги-то бойкие!
Иван Емельянович Балакирев, услыхав, что его посылают, пихнул с лавки Лестока — хирурга цесаревны:
— Отъелся, как свинья на барде. Сбегай, или не слышал?.. Тебе, французу, не впервой на собак наших сено косить!
Жано Лесток продел ноги в валенки. Побежал — принес изюму, вина, пряников. Снова раскидал валенки, один туда, другой сюда.
Цесаревна взяла изюминку, а Шубин рот открыл.
— Чай, сладкая попалась, друг мой Алешенька? Балакирев, распахнув мундир полка Семеновского, гоголем прошелся через светелку:
— Чай да кофий — не к нутру: пьем винцо мы поутру.
— Коли делать нечего, — подхватил Шубин, — допиваем к вечеру… Разливай! Пьем да людей бьем.
Балакирев кулак поднес к носу Егорки Столетова.
— А кому это не мило, — сказал, — того мы — в рыло!
— Сядь, Емельяныч, — велела Елизавета. — От тебя у меня голова трескается и в глазах рябить стало…
— Я сяду, царевна-душенька. Ныне я, опосля каторги, тихий стал. Ныне мной — хоть полы грязные мой: сам выжмусь!
Забулькало вино. При сиянии свечей медью вспыхивали рыжие волосы цесаревны. Приплюснутый нос ее дрожал от смеха. Сидела среди мужчин в штанах солдатских, ногами болтая. Хмелела.
— У княжны Катерины, — рассказывала, — на животе вот такое пятно. И на месте видном. То не к добру ей, приметно!
— А у вас? — спросил Лесток. — Где у вас пятно? Елизавета в лоб хирургу медовым пряником — тресь.
— Знаешь — так молчи! Не про тебя растут мои пятнышки…
Прямо с мороза, в санях продрогшие, ввалились еще двое гуляк. Алексей Жолобов — президент штатс-конторы и Петька Сумароков, что ходил в адъютантах у графа Ягужинского.
— То-то нос чешется, — засморкался в тепле Жолобов. — Они, и правда, винцом балуются… Здравствуйте же, наша красавица-матушка, наша цесаревна-голубушка, Елисавет Петровны!
Балакирев тянул Жолобова за стол:
— Ты с нами попей — увидишь скоро зеленых чертей!
— Маврутка, — кликнула Елизавета, — тащи посуду пошире…
Мавра Шепелева, подруга цесаревны (тоже в штанах солдатских), расставила кубки, ударила по рукам президента Жолобова:
— Не лапайся, хрыч старый, каторжник окаянный!
— Да ты меня с Балакиревым-то не путай, — обиделся Жолобов. — Меня пронесло пока мимо каторги. Не бывал пока в катах.
— Да что с того, что не бывал? По морде видать — будешь.
— Тихо! — гаркнул француз Лесток. — Не забывайте, что здесь находится ея высочество — наша государыня-цесаревна…
Елизавета фыркнула, округлив глаза зеленые:
— Я думала, Жано, ты дело скажешь. Гаркнул так, что в ушах звенит… Ну-ка, Петрович, — повернулась она к Жолобову, — распотешь компанию. Поведай, каково ты живал в краях курляндских?
Жолобов куснул пряник (зубы желтые, каждый — в ноготь):
— Эх, матушка! Ну, кажинный день бывал пьян с поведением…
— Это как… с поведением?
— А так: водили меня два кавалера под руки, сам уже не ходил. А он-то — боялся. В митавской остерии хотел стул от меня брать, так я обернулся скоро и… Так в стенку его вклеил, что он даже мякнул!
— Про кого говоришь-то? — спросил Сумароков.
— Чуть что, бывало, — продолжал Жолобов, — я его бить! Ботфорты ношены дал. «Чини!» — говорю. Уж не знаю, сам ли чинил или на сторону давал, только вернул, гляжу — чинены!
— Да о ком ты это! — заорал Шубин.
— Да все о нем… о Бирене, что с Анной живет чиновно.
— А-а-а, — догадался Шубин, зевнув протяжно. Елизавета ему изюминку туда — раз!
— А эта небось слаще, Алешенька?
— Тьфу! — сплюнул Шубин. — Разливай. Вино не берет меня.
— Дурной башке и хмель не брат, — заметил Столетов. Шубин, не долго думая, треснул поэта в ухо.
— Верно, Ляксей, — подзадорил его Балакирев. — Чтобы чужие тебя боялись, надо поначалу своих отлупцевать…
И, развернувшись, сшиб с лавки хирурга. Лесток залетел под стол — кусил цесаревнина фаворита за ногу. Шубин от боли подскочил — стол опрокинул. Попадали тут и потухли свечи. В темноте визжала цесаревна Елизавета:
— Ой, мамоньки мои! Да кто ж это щекотит так меня?..
Кое-как угомонились. На дворе звонко запел петух.
— Не в пору запел, — заметил строгий Сумароков. — Видать, будут от государя указы новые..
Двери захлопали, и — на помине легок — вошел император.
Оглядел пьяную компанию, сказал:
— Тетушка, изгони всех. Скучаю вот. Тебя видеть приехал…
— Надобно нам, — рассуждали верховники, — уже не о новых викториях мыслить, а удержать хотя бы то, что от прежних викторий осталось. Россия сильна мужиком и хлебом! А налоги безжалостны столь изнурили Русь, что платить мужик более не способен. Передых ему надобен! Мужик и солдат, как душа и тело наши, — едины: не будь крепкого мужика на Руси, кто же тогда Россию оборонит от врагов наших?..