Выбрать главу

Ласковым таким манером залучил царя за бумаги. А сам встал за спиной его, подсказывая — быть или не быть по сему. Из-под пера, свирепо брызгаясь, выбегали пауки подписей: Петръ, Петръ, Петръ…

— К делу ярыжному не прилежу душою, — сказал царь, перо отбрасывая. — И горазд не люблю писать чернильно… Сбегаю-ка я лучше до псарен, а ты проставь подписы под руку мою. Сам знаешь!

И кубарем скатился отрок-царь по лестницам — в хрусткие сугробы. Лес вдали, там олени и кабаны, — вот рай-то! Растирая щеки, хваченные морозцем, домчал император до псарни — особый дом, большой, вровень с усадебным (охота Долгоруких испокон веков славилась). А навстречу царю — егермейстер Селиванов, в ранге полковничьем, в мундире сукна зеленого, сам пьян и весел.

— Ай да государь! — орал еще издали. — Как раз овсы варим, собак чтобы потчевать… Не желаете ли, ваше величество, бурду собачью мешать в корыте?

Тысячная свора борзых и гончих встретила царя голодным лаем. Император сразу заспешил: кидал жаркие поленья в печи, веслом половника мешал в котлах густое собачье варево. А на длинных шестах, под потолками птичников, сидели в черных клобучках, словно монахи, соколы да кречеты. Рвали они когтями красное свежее мясо, и капли крови летели вниз — на людей челяди…

Вошел князь Алексей Григорьевич, присмотрелся к “апробациям” и не мог отличить руки царя от руки сыновьей.

— Перенял славно.., ловок ты! — похвалил князь сына.

— Не осрамлюсь, батюшка, — отвечал ему Иван Алексеевич.

И тоже направился на псарню. Там, среди собак, они и обедали. Им было не привыкать! Иогашка Эйхлер обедал с псарями. А вечером был зван с флейтой наверх — к царю, где играл умилительно. После чего ужинал при князе Иване Долгоруком. Так он стал куртизаном при куртизане.

Глава 3

Верховный тайный совет вершил судьбы империи. Совещались министры в Оружейной палате Кремля, куда еще затемно пришли Василий Степанов (правитель дел) и Анисим Маслов (секретарь Совета). Людишки они так себе, мелкотравчатые, но зато близ высоких особ и сами в силу входили.

Раненько явился граф Рейнгольд Левенвольде (камергер и посол герцога Курляндского), красавец писаный, бабник ловкий. Вынул он из собольей муфты пакет, промолвил вкрадчиво:

— Ея светлость Анна Иоанновна, герцогиня Курляндии и Семигалии, изволят писать высоким господам министрам.

— Ежели ея светлость, — отвечал Маслов, — вновь о денежных дачах печется, так тому вряд ли бывать, ибо господа министры верховные в деньгах сами весьма озабочены.

Левенвольде кивнул, и две громадные серьги в ушах дипломата брызнули нестерпимым блеском. Пошевелил пальцами, и вновь засияло вокруг от множества бриллиантовых перстней.

— Курляндия, — произнес посол, — маленькая и бедная, а Россия большая и богатая… Ея светлость Анна Иоанновна немного и просит от щедрот русских… Червонцев стоне более!

Стали собираться министры. Пришел, на трость опираясь, старый канцлер Гаврила Иванович Головкин, и сразу на икону письма холуйского полез — целовал Христа в тонкие пепельные губы. Явился следом приветливый Василий Лукич князь Долгорукий, версальский баловень, иезуит тайный, пройдошистый. Притащился, вынув из ушей вату, вице-канцлер барон Андрей Иванович Остерман — человек иноземный, и вату отдал Степанову.

— Куды-нибудь брось ее, — сказал Остерман по-русски. Показался старейший верховник князь Дмитрий Михайлович Голицын, и Анисим Маслов разоблачал князя от шуб, а старик Голицын, долгонос, быстроглаз, поцеловал Маслова в высокий лоб умника.

— Спасибо, сыне мой Анисим, — поблагодарил за услугу.

Позже всех прикатил из Горенок князь Алексей Долгорукий, и Верховный тайный совет начал работу…

— Как быть? — вопросил Степанов. — Герцогиня Курляндская из Митавы слезьми худо плачется: посол граф Левенвольде с петухами “петичку” принес; пособить просит — деньгами или припасами!

— Охо-хо, — завздыхал Дмитрий Голицын. — Где взять-то? Русь и без того поборами догола выщипана.

Остерман поглядывал на всех из-под зеленого козырька.

— Поелику, — сказал он, — туману подпуская, — герцогиня Анна суть от корени царя Иоанна, а сестрицы ее Екатерина и Прасковья на Москве от нас удовольствие имеют, то и почитать сие нам убытка не обнаружится… Dixi! — закончил Остерман по-латыни.

— Чего, чего, чего? — очнулся от дремы канцлер Головкин.

Василий Лукич прыснул в кулак смешком ребячливым.

— Уж ты, ей-ей, прости меня, барон, — сказал он Остерману. — Но тебя разуметь трудно: дать на Митаву или не давать?

Остерман через козырек всех видел, а его глаз — никто.

— Оттого, князь Василий Лукич, не разумел ты меня, — заговорил он обиженно, — что язык-то российской не природен мне. Да и невнятен я ныне по болести своей — давней и причинной.

Князь Алексей Долгорукий показал свою ревность.

— А коли так, — зашпынял он Остермана, — коли языка нашего не ведаешь, так на кой ляд ты, барон, вызвался нашего царя русской грамоте обучать? Или тебе, вице-канцлеру, делать нечего?

Старый канцлер Головкин скандал учуял и сразу затрепетал.

— Дадим на Митаву или не дадим? — вопросил дельно. И тогда поднялся князь Дмитрий Голицын, объявил, властно:

— Герцогиня Курляндская от корени нашего. Верно? И пособить ей мы бы и рады. Но каждому ведомо, что на Бирена да прочую немецкую сволочь денег русских не напасешься. А посему полагаю тако: пока Бирен при герцогине, то и посылать на Митаву дачей наших не следует… Сорить легко, добывать трудно!

Великий канцлер империи показал на песочные часы.

— Анисим, — велел секретарю, — переверни-ка…

Маслов часы перевернул. Тихо заструился золотистый, песок: полчаса — время на размышления. Но князь Дмитрий Голицын часы те взял и перетряхнул песок обратно.

Был он горяч — сплеча рубил.

— Митавские слезницы, — выкрикнул злобно, — того не стоят, чтобы полчаса на них изводить. Лучше бы нам под песок этот, пока он попусту сеется, о нуждах крестьянских поразмыслить. О торговле внутренней! О сукна валении! Да и о прочем…

Рейнгольд Левенвольде через секретарей выслушал отказ.

— Странно! Мы же немного и просили от такой богатой России! Червонцев сто — не более…

Внизу, у подъезда Кремля, его ждал возок, крытый узорчатой кожей. Курляндский посол нырнул под заполог, и кони понесли его в пустоту морозных улиц.

***

Холодно испанцу на московских улицах… Герцог Якоб де Лириа и де Херико (посол Мадрида в России) сунул нос в муфту, царем ему даренную, заскочил в санки. Два русских гудошника, за пятак до вечера нанятые, при отъезде посла заиграли гнусаво. Отставной солдат-ветеран (без ноги, без уха) ударил в трофейный тулумбас персидский, где-то в бою у Гиляни добытый. И посол отъехал — честь честью, со всей пышностью.

Рукоять меча иезуитов — в Риме, но острие его повсюду (даже в Москве). Герцог прибыл сюда не в сутане, а в платье светском, под которым удобнее затаить “папежский дух”. Сидя в мягком возке, уютно и покойно, он сказал секретарю своему:

— Благородный дон Хуан Каскос! Здешние гнилостные лихорадки происходят по причине неуместных запахов. А посему, кавальеро, дышите на Москве только в половину дыхания, не до глубин груди. И чаще принимайте сальвационс по рецепту славного врача Бидлоо!

Что ни улица Москвы — то свой запах. Сычугами несло от места Лобного; на Певческой подгорали на жаровнях варварские масляные оладьи; из лубяных шалашей, что напротив Комедиантского дома, парило разварной рыбой; а на Тверском спуске пироги с чудскими снетками воняли удивительно непривычно для испанского гранда.

Возле дома Гваскони, что был отстроен для духовной “папежской” миссии, герцог де Лириа велел задержать лошадей. В прорезь двери посла ощупал чей-то пытливый глаз. Долго лязгали запоры… В темных сенях герцог сбросил шубу, и на широкой перевязи поверх жабо качнулся “золотой телец” — овца, перетянутая муаровой лентой под самое брюхо.

— Моя славная овечка! — засмеялся посол. — Увы, мой туассон скоро будет заложен, ибо король не соизволил при" слать нам жалованье…