Выбрать главу

— Алексеевна, ты ли это? Скажи — как выйти-то мне отсель?

Долгорукая лежала рядом с ним — длинная, поджарая, словно молодая кобылка. Повернула к царю лицо свое без единой кровинки:

— Как вошли, ваше величество, так и выйдете.

— Эва! Да ведь там народ ходит, мне людей стыдно… — Петр встал, глянул в окна. — Высоко… Чай, ноги поломать можно!

Но уже стерегли, видать: ждали, когда царь проснется. Ввалились в спальню, шумно и пьяно, князья Долгорукие — всей фамилией, будто свора. Шум, гвалт, рев, плач, кликушество. Алексей Григорьевич (без парика, глаза с мутью, вздох сивушный) кинулся к постелям — с кулаками полез на дочку:

— Что ты наделала? Задушу!.. Великий государь за мои-то заботы о нравах ваших, за труды мои великие… Эдак-то вы меня отблагодарили? Ы-ы-ы-ы… Не снесть мне позора сего!

Но кулак князя перехватил император (он был сильным).

— Не смей бить княжну, — сказал. — Ни она, ни я невинны перед богом… Ступайте все прочь! — велел, потупясь, голосом гневным. — Объявите княжну невестой моей… Быть по-вашему, по-долгоруковски!

Тут все кинулись руку ему целовать.

— Да отстаньте вы… Где Иван, друг мой сердешный?

Сказали, что рано на Москву отбыл.

— И мне запрягайте! Более здесь делать нечего… Кое-как нахлобучил на голову парик, шагнул в сенцы. На княжну Екатерину даже не глянул — укатил за другом своим. Но слово сказано — не воробышек это слово. Долгорукие его поймали…

Василий Лукич кликнул братца, заперли они двери. Поставили перед собой вина доброго, положили двух зайцев сушеных. Долго крестились кузены на киот. Дружно сели.

— Ну, — сказал “маркиз” Лукич, — тепереча, Алешка, потолкуем. Кого мы сразу жрать станем, а кого на потом оставим?

— Теперь-то нас, — возрадовался отец невесты, — никакой Сенат уж не сшибет! Долгорукие в полную честь войдут да всех врагов изведут под корень… Начнем с Голицыных, пустозвоны оне! С утра все звонят, звонят, звонят. А на селе Архангельском, где мудрят всего более, мы с тобой псарни разведем.

Глава 5

Село Архангельское — вотчина подмосковная. Под деревьями — старая домина в три сруба, сенцами связана. Окна там — в переплетах свинцовых. А внутри дома — четыре стула поставлены. Вот и все… Хозяин усадьбы, князь Дмитрий Михайлович Голицын, давно немолод, телом сух, долгонос. Взор его с огоньком, голос тихий, но вдруг как рыкнет:

— Эй, баба! Беги к ручью да скорей умой дите свое — у меня глаз дурной, и ты, баба, меня всегда бойся…

Старины крепко держится. В доме без слова божия никто и зевнуть не смеет. Пока не сел князь Дмитрий — все домочадцы стоят. Муха пролетит — слыхать. “Садитесь”, — позволит, и все разом плюх на лавки. А из двух братьев верховника (оба они — Михаилы, старший и младший) на стул только старший брат Миша сядет, потому что он давно уже Российской империи фельдмаршал.

Князь Голицын был поклонником духа русского. Однако в доме его часто слышалась речь иноземная — от лакеев князя. Секретарь Емельян Семенов и комнатный слуга Петя Стринкин были людьми учеными, по-латыни читали и изъяснялись. Образование в людях высоко чтил князь Дмитрий Михайлович, а рассуждал он таково:

— Немцу на Руси делать нечего. Немцы у себя дома сами-то не способны порядок навести. И нам затей европейских не надобно. Почему не жить нам как живали отцы и деды? Стыдно мне! По указу Петрову немец без разума вдвое более умного русского был жалован — чинами и денежно.

Когда же загибали перед ним пальцы: вот то хорошо от Петра, мол, вот это неплохо… — то князь Дмитрий снисходил.

— А я новому не противлюсь, — говорил тихо. — Коли хорошо оно, это новое-то! Надобно, судари, из русских условий, яко алмазы из недр, законы русские извлекать…

Боялись князя многие: как бы не сглазил. Всего четыре стула в доме его, а книг — семь тысяч. Куда столько? Но Василий Никитич Татищев, сам книгочей и любомудр, ради книг и приехал в Архангельское. Ныне он при Монетном дворе состоял, в науках знаток и нравом пылок… Дмитрий Михайлович секретаря позвал, перед Татищевым рундуки открыли, книгами хвастали.

— Еще когда на Киеве губернатором был, — говорил князь, — переводил с диалектов чужих. Сам-то я в языках иноземных мало смыслю, зато школяров киевских при себе содержал. Ели они в доме моем, пили и гадили. Терпел пакость эту, ибо школяры те знатно книгам переводы учиняли… Ну-ка, Емеля, покажи гостю!

Емельян Семенов — без парика, в кургузом распахнутом кафтанчике, с пером за ухом — любовно перебирал библиотеку:

— Вот и Макиавелли, и Пуффендорф… Это Гуго Гроция, Локк да Томазия несравненный — у нас все есть в Архангельском!

На каждой книге у князя был особый ярлычок приклеен, чтобы не украли такие вот гости, как этот Татищев: “Ех bibliotheca Archangelina”. Василий Никитич — жадно и цепко — полистал синопсисы да хронографы. Голицын на сундуке сидел.

— Не токмо книгу читаю, — сказал он, — но и мыслю я! Оттого-то и не жду дня светлого. Вот кабы царям воли убавить! Хорошо было б, Василий Никитич… Одни временщики, сам ведаешь, чего стоят. Не помяни ко сну Малюту Скуратова да Басманова Данилу! А еще и пришлые: Монсы да Сапеги, Левенвольды да прочие… Раньше мы хоть пришлых не знали.

Татищев прищурился — хитер он был, зубаст:

— Что-то, князь, вы Генриха Фика не помянули? Старик Голицын с силой задвинул сундук в угол:

— Генрих Фик — камералист <Камеральные науки — науки о государственных доходах.> известный, конституций европских толкователь. При дворе шведском в шпионах; наших бывал и великую пользу принес России. Поболе бы нам Фиков таких иметь…

— Помянем еще братца вашего, князя Василья Голицына, что при царевне Софье успех немалый имел, — подольстил Татищев.

— Един он был, — отвечал верховник со вздохом. — Петр не знал его доброго сердца. Но я — чту! И когда-либо Русь еще помянет князя Василия добрым словом… Нет, не временщиком был подлым мой братец, а — головой Руси и мужем зрелым!

— Временщики, приветной хозяюшка, — толковал Татищев, — токмо в республиках опасны, да! От аристократии же вред мне чудится, а монархия зато есть благо народное…

Емельян Семенов усмехнулся кривенько, на Голицына глянув.

— Народоправство! — вступил дерзко. — Вот корень времен грядущих, и в нем есть благо. Правление всенародное — избранное!

— То не так, — возражал ему Татищев. — Россия к демократии неспособна, благодаря пространственности и лесов обилию. От монархии же умиляюсь я ежечасно!

Голицын глядел из-под бровей глазами впалыми:

— Ну а ежели монарх — дурак? И народу своему — вреден? И ежечасно людей тиранствует?.. Ты тоже умиляешься, Никитич?

— А тогда следует верноподданным такого монарха за наказание божие почитать и терпеливо, не шумя, смерти его выжидать.

Емельян Семенов захохотал, перо из-за уха выпало, а Голицын вдруг полез долой с сундука, застучал палкой:

— Опричнина да приказ Преображенский… Канцелярия пытошная, Ромодановские да Ушаковы… Люди зверские в сане духовном — Питиримы да Феофаны! Куда их прикажешь девать, Никитич?

Татищев не заробел.

— Огонь пытошный не страшен, — сказал. — Ежели токмо поручена инквизиция государства человеку правил благочестивых. Да чтобы он в бога веровал. А злостные и неблагочестивые, в крови усладясь, сами утихают за старостью и болестями…

— И так-то ты мыслишь? — вопросил старый князь.

— Именно так, — отвечал Татищев.

Тут Голицын плюнул прямо в лицо Татищеву.

— Проглоти, пес! — сказал в бешенстве… Более в село Архангельское Никитич уже не наведывался.

— Олигарх главный, — говорил впредь о Голицыне. — Но как бы не намудрил он чего… Все зло на Руси от аристократии следует. Опора престола есть шляхетство чиновное, служивое…

Дмитрий Михайлович вызвал своего сына Сергея из Мадрида, где тот состоял посланником российским.

— Сыне мой, — признавался старый верховник, — яко двуликий Янус, взираю я на Русь боярскую и Русь нынешнюю. Вижу выгоды немалые — в былом ее славном и в будущем, что станется не менее дивным! Но уже без немцев, без временщиков прихлебствующих. По мне, так всем куртизанам головы рубить надо… А царям пора уже воли поубавить!

Таков был князь Дмитрий Голицын: мехи-то старые, но вино в них молодое (бродило вино это).