Управление казенных фабрик не приняло ни одной из трех баб, присланных в их распоряжение. Толстой с Ушаковым, по некотором времени, приказали вновь разослать в надлежащие места промемории об отсылке в работы осужденных женщин. „Если же вновь их не станут принимать, то (распоряжение весьма своеобразное) баб Алену да Авдотью свободить с запискою на волю“; что до Акулины, то ее приказано было послать в Александрову слободу, в Девичий монастырь, в работницы, за присмотром до ее смерти неисходно.
Как ни страшна была Тайная канцелярия, как ни слепо выполнялись ее указы не только отдельными лицами, но и разными правительственными учреждениями, все-таки была иной раз и оппозиция: так в настоящем случае, в деле рассылки штрафованных баб, Синод решительно не согласился дать даже одной из них место в монастыре. „Святейший Синод, по согласному своему приговору, — отписывался в Тайную обер-секретарь Синода, — велел оную бабу Акулину не токмо в тот Успенской, но и в прочие девичьи монастыри не принимать, понеже она свет-скаго чину, а не монахиня. И между монахинями, благочинно житие препровождающими, таковым непотребным за вины их осужденным бабам быть весьма неприлично, а особливо оный Успенский девичий монастырь содержится под собственным призрением ея величества, императрицы Екатерины Алексеевны, и без указу ея величества, хотя бы и из монахинь, никого туда определять вновь невозможно. Также и в других монастырях, которые по духовному регламенту затворены, принимать ее не надлежит, ибо не токмо таким бабам, в излишестве присылаемым, но и монахиням, издавно безпорочно пребывающим, зело нуждное во многих местех пропитание находится. А таких баб, за вины в работу определяемыя, надлежит отсылать куды пристойно кроме монастырей, чтобы монашескому чину напрасной от того тщеты не происходило…“
Прочитав многоглаголивое объяснение иерархов церкви, объяснение, впрочем, опершееся на указ государя, Тайная канцелярия опять попыталась предложить в казенные работы всех трех баб, если же их опять „примать не будут, то всех трех баб свободить с запискою на волю“, сказав им обычный указ о молчании.
Но отчего ж не принять даровых, хотя и сеченных работниц?
На предложение это Мануфактур-коллегия отвечала: „Бабы эти стары, а у нас мануфактурные все фабрики отданы на откуп кумпанейщикам, посадским людям, и те кумпанейщики оных баб за старостию не принимают для того, что работать эти бабы не могут, а кормить их кумпанейщикам от себя без работы неможно“.
„А у нас, — отозвалась на промеморию Адмиралтейс-коллегия, — прядильных дворов нет, а есть только парусная фабрика, но на те фабрики не токмо тех старых и притом пытанных баб, но и моложе их принимать не велено“.
Этот приказ о неприеме штрафованных женщин не распространялся на фабрики кумпанейщиков, но действительно они принимали только способных к работе… Вот, например, зайдем вслед за наблюдательным Берхгольцом в одну из обширнейших и богатейших в то время фабрик в Москве — купца-кумпаней-щика Тамсена.
„Пред нами женское отделение, — рассказывает камер-юнкер, — здесь работают девушки, отданные на прядильню в наказание, лет на десять и более, а некоторые и навсегда; между ними было несколько с вырванными ноздрями. В первой комнате, где их сидело до тридцати из самых молодых и хорошеньких, было необыкновенно чисто. Все женщины, находившиеся там и ткавшие одна подле другой вдоль стен, были одеты одинаково и даже очень красиво, именно все они имели белые юбки и белые камзолы, обшитые зелеными лентами. Замужние женщины были в шапках (сделанных у некоторых из золотой и серебряной парчи и обшитых галуном), а девушки простоволосые, как обыкновенно ходят здешние простолюдинки, т. е. с заплетенными косами и с повязкою из ленты или тесьмы. Между ними сидела одна девушка, которая служила семь лет в драгунах, и за то была отдана сюда. Она играла на балалайке… После этой музыки две девушки из самых младших, по приказанию Тамсена, должны были танцевать, прыгать и делать разные фигуры. Между прочим, он заставил их проплясать одну употребительную у здешних крестьян свадебную пляску, которая очень замысловата, но не отличается грацией, по причине непристойности движений. Сперва пляшут обе, следуя одна за другою и делая друг другу разные знаки лицом, головою, всем корпусом и руками; потом девушка жестами делает объяснение в любви парню, который однако ж не трогается этим, напротив, старается всячески избегать ее до тех пор, пока она наконец утомляется и перестает; тогда парень, с своей стороны, начинает ухаживать за девушкою и с большим трудом заставляет ее принять от него, в знак любви, носовой платок; после чего она во всю длину ложится на спину и закрывает себе лицо платком. Парень пляшет еще несколько времени вокруг лежащей, с разными смешными ужимками, прикидываясь очень влюбленным; то он как будто хочет поцеловать ее, то, казалось, даже приподнять ей юбку, — и все это среди пляски, не говоря ни слова. Но так как девушка, представлявшая парня, из стыда, не хотела докончить пляски, то Тамсен (из желания угодить его высочеству герцогу Голштинскому, бывшему с посетителями) велел доплясать ее одному из своих мальчиков, лет девяти или десяти, который тотчас же очень охотно согласился на это. Проплясав, как и девушка, раза два вокруг лежавшей на полу, он вдруг вспрыгнул на нее и несколькими движениями, каких вовсе нельзя было ожидать от такого ребенка, довершил пляску…“