– Пора, капитан.
В зале мы разделились. Моего начальника как главного по КГБ провели в первый ряд, правда, посадили не по центру. А мне молоденький паренек в строгом костюме – судя по всему, для организации торжества привлекли городских комсомольцев из актива – указал на место в предпоследнем ряду. Это были отголоски местничества времен Ивана Грозного – или же какая-то пародия на рассадку членов Политбюро ЦК. Чепака, например, могли бы и в президиум посадить – но туда взяли даже не всех секретарей обкома, на сцену поднялись только Ищенко и второй секретарь Лысенко. Компанию им составили три женщины – холеные, в дорогих костюмах с длинными юбками и высокими завитыми прическами. Ну и в боевой раскраске по нынешней моде. Они почему-то были без шапок, хотя в зале все женщины сидели в головных уборах.
Я расположился на указанном мне месте и приготовился скучать.
***
– Вам не очень интересны речи с трибуны?
Я очнулся от полудремы и посмотрел на своего соседа справа. Обычный чиновник средней руки, лет на десять-пятнадцать старше «моего» Виктора, с дешевым казенным портфелем «под крокодила», ничем внешне не выделяющийся. Синий пиджак был ему чуть маловат – на размер или даже два, под ним – вышиванка со стоячим воротничком, такие были в моде лет десять назад, от них почти отказались после отставки Хрущева, но некоторые носили. Я вспомнил, что в будущем вышиванка была назначена символом украинской незалежности, но в целом так и осталась всего лишь элементом одежды – если кому-то хотелось блеснуть народным колоритом. В России схожую функцию выполняли косоворотки, которые напоминали вышиванки до степени смешения.
– У меня другие заботы, – также тихо ответил я. – От производственных показателей они не поменяются.
– Понимаю, – он едва кивнул и сделал вид, что очень увлечен происходящим на сцене. – Это же вы наш новый замначальника в КГБ?
– Да, – я не стал скрывать очевидное – мой собеседник наверняка знал, с кем говорит: – А вы?..
– Макухин. Можно просто Иван. Заведую отделом науки и учебных заведений, – представился он и незаметно протянул мне крепкую ладонь.
Я также незаметно её пожал. Конечно, наша суета была прекрасно заметна со сцены, на которой стоял накрытый красным бархатом стол президиума, но только в том случае, если кому-то там приспичило смотреть именно в нашу сторону.
– Виктор, – тихо сказал я.
– Ещё недолго осталось, минут двадцать, – он говорил так, словно успокаивал – но не меня, а себя.
И сразу же перевел взгляд на сцену.
– Хорошо, – я улыбнулся одними уголками губ и тоже стал внимательно смотреть на выступающую доярку.
Дородная женщина, очевидно, передовик производства – судя по нескольким медалям, – говорила уже минут пять, но слова её речи с трудом доходили до моего сознания. Всё же советский официальный язык был очень труден для восприятия, особенно в больших количествах – это я ещё в Москве понял, когда пытался расслабиться под бубнёж телевизора. Привыкнуть к нему я так и не успел.
А в Сумах официоз ещё и разбавлялся суржиком. Перед командировкой я немного понервничал, ведь в УССР всё делопроизводство должно было вестись на двух языках, одним из которых был украинский, который я мог только пародировать. Но из памяти «моего» Орехова я извлек некоторые подробности украинизации города Сумы – и успокоился. В реальности эта норма приводила к тому, что у народа были двуязычные документы типа паспортов, водительских прав или дипломов, а местные горисполком и комитеты партии публиковали свои постановления на двух языках. В обычной жизни в ходу был русский язык, который серьезно разбавляли всякие «шо», «оце», «та», «такэ» и специфическое гэканье, а во вполне официальных документах встречался, например, забавный оборот «в такой способ». В общем, своеобразная южнорусская балачка с местечковым акцентом.
Мне, как приезжему «москалю», дозволялось говорить и писать на чистом русском. К тому же «мой» Виктор тоже слегка гэкал, от чего я не стал избавляться после вселения – у него это получалось даже забавно и своеобычно. В его памяти я нашел воспоминания о том, как из него выбивали сумский суржик на курсе молодого бойца – слава богу, не в прямом смысле, а в моральном. Но для восемнадцатилетнего пацана это были равнозначные понятия.