Выбрать главу

Такие озерки здесь называют «ландозерками», очевидно, «ланд» имеет ту же этимологию, что и в слове «ландшафт». Плотвичное ландозерко оказалось недоступным: по его берегам бобры спилили осины, березы; ели сами упали. Образовались завалы, баррикады; у озерка не стало естественных берегов. В самом начале этих моих записок я выступал в защиту бобров, восхищался их трудовым энтузиазмом, коллективизмом, ударными методами строительства плотин. Я не то чтобы изменил мнение о бобрах, по-прежнему на стороне бобров, осуждаю бобровых шкуродеров, но надо же соблюдать и какие-то общие правила природопользования: если предоставить бобрам полный суверенитет, как Ельцин предоставил всем народам бывшей империи, то ведь бобры все осины, березы попилят, все текущие воды загородят, и выйдет опять же по-большевистски, как при повороте северных рек, все обратится в вонючее застойное болото. Нет, лучше бобрам учинить укорот.

По обглоданной бобрами осине, опираясь на удилище, то и дело рискуя унырнуть в черную воду, подернутую ряской, я вышел на кромку зыбающегося мха, собственно, к озеру. Закинул уду, не клевало. Не время, или в озерке только и было десять килограммов плотвы — всю выудили Гена с Валерой... Сколько смог, вытягивал вязнущие во мху ноги, то есть исполнял журавлиный танец... На обратном пути бултыхнулся в бобровую заводь. Явился из лесу домой без малейшей добычи. Такого еще не бывало в нашей богатейшей местности (бывало!). Впрочем, ради справедливости: на дороге к ландозерку я мог съесть любое количество переспелой налитой малины, мог обратить свое внимание на кочки, обсыпанные до меня не щипанной крупной, сладостно-сочной черникой. На одном болотце, в недавнем прошлом тоже ландозерке, потешил себя гоноболью — винной ягодой, открыл клюквенную плантацию, где, не скажу: вот ужо начнется клюквенная путина...

Ну и так далее.

Утром пасмурно, росно. Грибов в лесу нет. Рыба не ловится. Достойное внимания попутное впечатление одно: сидел в лодке, тихо подгребал, тащил дорожку у самого берега; из травы к воде вышел серо-бурый заяц с грязно-белой грудкой. Заяц с аппетитом хрумкал прибрежную траву, поглядывал в мою сторону, не находил во мне ни малейшей опасности для себя. Должно быть, заяц-сеголеток не встречался с человеком-врагом, не воспринял от предков генетического предостережения: человек опаснее волка, лисы. Я подплыл близко к зайцу, он по-прежнему ел траву. Когда я его позвал по имени: «Заяц!» — он только пошевелил ушами в знак того, что слышит, но сейчас занят, некогда отвлекаться по пустякам.

Далеко за полдень. Тепло, пасмурно, без дождя. Проснулся с мыслью: счастие жизни. Счастие — проснуться одному в моей, пусть на время, избе, войти в день без малейшего нажима откуда бы то ни было. В этом дне есть все, нужное для счастия жизни. Красота? Вот она, хоть ложкой хлебай. Уха вчера сварена, до вечера хватит. Жена Валентина Валентиновича Галина Михайловна подарила мне кабачок со своего огорода...

Сначала взрасти огород, вскопай залежалую землю, а после пеняй на народ, который призыву не внемлет.

Галина Михайловна рассказала мне, что родилась в лагере в Караганде. Ее папа и мама были такие комсомольцы-активисты, образованные, с идеями технари, что их посадили ранее общей посадки 37-го года. Они познакомились в лагере и поженились. У них родилось дитя... «Маме с папой все же повезло, — рассказывала Галина Михайловна, — у них были сравнительно небольшие сроки, после давали на всю катушку... Они освободились и сразу включились в работу, никакой надломленности у них не было. Мама пережила папу, женщины выносливее мужчин...».

Мы с Валентином сидели на крылечке избы, доведенной им до ума, покуривали. На лице Валентина прочитывалось искреннее устойчивое восхищение собственной женой, ее мамой и папой. «У Галины Михайловны мама была отчаянная спортсменка, — поделился семейным преданием Валентин, — с Дворцового моста в Неву прыгала: на Первое мая на Неве был заезд шлюпок, а она с моста...».

Кабачок я зажарил на постном масле.

Вчера ходили со Львом на им, Львом, найденное по карте и компасу озеро. То время, когда я водил здешних новопоселенцев в угодья, дарил им то рыбалку, то морошковое болото, миновало. Лев изучил местность, знает окунеотдачу каждого водоема, ягодоносность каждого квартала. Впрочем, Лев не упускает из виду и коэффициент здешней красоты: «Я не знаю другого такого красивого места». Мы пошли со Львом на неведомое озеро — по карте, по компасу, — с сынишкой Льва Димкой, пяти с половиной лет. Лев взял с собой палатку, спальный мешок — Димке спать, все необходимое для костра и ухи, даже лопатку — обкопать кострище. Мы поплутали в буреломных завалах, но вышли к озеру, никем не троганному до нас, девственному, с агатового цвета прозрачной водой, с видимыми в воде изысканных форм стволами кувшинок, с тощими, изголодавшимися, жадными до червя окунями. Озеро помещалось посреди упругой ровности болота, тоже бывшего озера, усыпанного краснобокой клюквой. Экая все же ягода клюква ленивица: валяется на одном боку, нет чтобы перевернуться, подставить солнышку другой бок — уже бы вся была краснехонька. А так еще сколько валяться.