Для чего же такое шефство, а? Для чего переселять нюрговичское народонаселение в Пашозеро? Кто ответит?
Как-то раз я набрал мешок хлеба в корбеничском магазине, спустился к лодке Федора Ивановича, сидел в задумчивости, жевал горячий, прямо из пекарни, хлебушко. Тут подгребли двое, по виду шефы: один долговязый, с круглыми, как у филина, желтоватыми глазами, в спортивных, в обтяжку на мускулистых ногах штанах, в резиновых сапогах с загнутыми на нет голенищами, в курташке без рукавов, в жокейской кепочке с длинным козырьком, с золотым зубом на фасаде, другой мешковатый, квелый, нахохленный, похожий на вымокшую на дожде дворнягу. Попросились до Нюрговичей. Поплыли — тем же путем, что недавно их товарищи по заводу (может быть, и по цеху) — «заводчане» (это дикое словечко почему-то любят наши средства массовой информации, сами его придумали). В той же самой лодочке. И что-то такое витало над нами. Над всем озером витало: озера помнят своих утопленников...
Долговязый сел за весла, маленькие веселки чиркали по воде, не давали гребцу вложить в гребок свою немалую силенку, все равно что чайной ложкой хлебать уху из большого котла. Я в корме подгребал, придерживал лодку на курсе. Сидящий против меня долговязый со значением посмотрел мне в глаза, выговорил сквозь зубы: «А ты чего тормозишь?» Я ему объяснил, что озеро имеет колена, надо держать лодку на прямом, самом кратчайшем, от берега к берегу, курсе. Заводчанин презрительно плюнул за борт. Было видно, что он меня невзлюбил.
Квелый сидел в носу недвижно, копешкой. За всю дорогу он не вякнул ни звука. Что-то его тяготило.
Время от времени гребущий выкликивал куплеты, устрашающе при этом рыкая: «Пр-рощайте, пр-рокур-рор-р и адвокат! Мы с вами еще встр-ретимся едва ли. Но вам еще задаст вопр-рос мой бр-рат. За что вы нам по ср-року намотали». Обрывал так же резко, как и начинал. Иногда прикидывал в уме: «Так. Еще день отмантулили. На заводе десяточку закрыли. До семнадцатого сентября командировка (было 27 августа) — помантулим».
Мы менялись на веслах, при переходах с места на место приобнимали друг друга и постепенно притерлись: ничто так не сближает людей, даже очень разных, как общая работа, хотя бы на веслах в одной лодке. На берегу (под Горой) мы расстались друзьями. И странно, ни разу больше не повстречались, а жили, как выяснилось, почти по соседству. Что ли, уж шефы все оставшееся время просидели в избе, как запечные тараканы?
С дорожкой ходят в лодках по озеру приезжие (и я хожу), местные не ходят. Щука на блесну не берет. Местные объясняют: «Вода теплая». Тем же объясняют и отсутствие интереса к наживке у налима: «Вода теплая, лежит под корягой». Когда были белые ночи, неулов всей рыбы этим и объясняли: «В белую ночь все скрозь видать. Вот когда потемнеет...».
Михаил Яковлевич Цветков пока ловит кротов. Пока... Никакой другой охоты пока нет, а он — охотник, по роду, по крови, по темпераменту, по жизненному интересу. Его охота — здесь, в Нюрговичах. Кротоловки ставятся по ту сторону деревни в полях у кротовых ходов и по эту. Дед Миша пойдет смотреть кротоловки, уходится, вернется без ног, сидит на крылечке, курит. Принесет одного крота, я видел, у мертвого крота пятипалые лапки с розовыми ладошками, с коготками. Знак смерти на нем такой же, как у любого прежде живого существа.
Снятую с крота шкурку дед прибивает к доске гвоздями, растягивает, сушит. Из шкурки вырезает прямоугольник — товарный выход, на сдачу. Говорит, что редко, редко за шкурку дают полтинник, с кровоподтеком — двадцать пять копеек.
Михаил Яковлевич стесняется своего кротобойного промысла.
— Я охотник дак... Сдам егерю пятьдесят шкурок, хоть что-то. Тогда уже со мной договор заключат на промысел пушнины.
Промысел — поздней осенью, на всю зиму.
К нам в избу, едва мы надышали в ней первое тепло, явился кот Цветковых Мурзик, обыкновенный серый сельский кот, вскормленный травяными мышами, как пес Лыско лесными (вернее, опушечными) зайцами. Мурзик без церемоний, с аппетитом и благодарностью принялся поедать — впрок — все, чем его угощали: и хлеб, и булку, и вареную картошку, и грибы жареные с луком, и геркулесовую кашу, и суп из овсяных хлопьев (это — позже, когда мы наладили быт). По ночам он спал поочередно на Юре, Анюте, Ване. По вечерам, когда мы зажигали костер у крыльца, садились за ужин, Мурзик демонстрировал нам ловлю мышей. Мыши ловились повсюду, как мухи и комары. Но надо было видеть, какие грациозные, прихотливые прыжки совершает Мурзик в высокорослой траве — в мышиных джунглях.
Кот увлекался охотой-представлением, объедался мышами. Когда мы удили окуней и плотичек в большом озере под нашей избой, Мурзик отрабатывал каждую кинутую ему рыбешку, демонстрировал танцы, с обворожительной хитрой грацией сельского некастрированного кота.