Выбрать главу

Походил с косой по горушке. Косить нечего: вся поженка, вся нагорная луговина залиловела бодяками, осотом, кипрей тоже залиловел, зарозовел. Луг остался нескошенным, траву осилили репьяки.

Утром на копну моего сена не прилетела трясогузка, видимо, еще не проснулась, позже прилетит, покланяется, потрясет хвостиком, скажет: «Доброе утро!»

Две вороны сидят на крыше соседней избы. Ее купил, в одно со мной время, мой старый товарищ, собиратель фольклора Владимир Соломонович Бахтин. Разок-другой-третий побывал — и захряс в нашем, общем с ним, каменном граде. Старость не радость, нет былой легкости на подъем, и надо сборник составить... Изба Соломоныча прохудилась, скособочилась. Ау, Соломоныч, где ты, друг мой сердешный?.. Одна ворона села на железную трубу, другая на тесовую обомшелую кровлю. Две вороны и есть в деревне Нюрговичи, остались от старой жизни. Вороны по-крестьянски рачительные, прижимистые, приглядывают, где бы не пропало лишнего куска. Несут санитарную службу: кто что выкинул съедобное, надо учесть, оприходовать, прибрать.

Принес колья — остожье — еловые, ольховые, на них держались Ивановы стога сена. Простояв нынче лето отдельно в просторе, солнечном мареве, колья хорошо высохли, до звонкости. Я распилил их ножовкой, с одной спички зажег огонь в печи, не столько для тепла, как для имиджа камина. Можно сказать: эффекта камина. Тоже заморское слово. Я думаю, никто из вепсов не подходил к печи с этой стороны: как она удовлетворяет потребность человека в каминном имидже-эффекте, то есть чтобы отстраненно глядеть на огонь, слушать потрескиванье поленьев, следить безотчетно за игрой пламени, осязать посылы тепла. В русскую печку бабы лезут с ухватами, чугунами, им не до каминного эффекта, но в глубине чела, в потемках дыма, чада воздымает языки чистое, незаслоненное пламя, калятся добела уголья — горит очаг, камин...

Затопленная русская печь послужила мне камином, полегчало на моей отягченной душе, хотя по-прежнему томительно голоден желудок. (Поляки говорят: «глондный жлондок»).

Два часа дня. Истопил две русские печки, у себя и в избе Соломоныча, чтобы изба отогрелась. Думал о том, что семья без любви — как изба с давно нетопленной печкой. Впрочем... Жил попеременке в двух избах, пахло дымом. Полного тепла не достиг ни там, ни там, дрова были плохи, я скаредничал, мелочился на дровишки. С полдня похолодало, однако солнышко несколько раз достигало меня.

Вчера ходил в ближний бор на прогулку. Почему-то, едва вошел в лес, мой Леший-лесовик сбил меня с панталыку, принялся тыкать мордой в кусты, хлысты, хвощи, ляги, чапыгу, валежник. С полчаса погонял для чего-то, пока я стал в след. Кстати, описывая этот эпизод, я позволил себе звание Леший поставить с маленькой буквы, но тотчас исправил, знаю: так нельзя...

Ну, а потом — роскошная прогулка в чистом бору, в полном одиночестве, при полном букете приятностей. И Леший, наигравшись со мною, насыпал мне в чудном месте спелой янтарной морошки. Как вдруг нашлось это место? Тут уж подарок, точно; не было ничего — и на тебе — плантация морошки! Сам собой напросился вывод: морошка в прихожей не растет, а только в лучших апартаментах леса. Морошечник — листья на кочках — можно увидеть всюду, где зачавкает под ногой, а ягоды нет. Моя морошка явилась мне вблизи чистого бора, где, бывало, являлись боровики, полным-полно глухарей-рябчиков, кое-где у муравейников сохранились ставленные Иваном на боровую дичь, давным-давно спущенные силки: молодая елочка остругана, напружена, под нею гроздь калины на приманку. Рябчик-глухарь сунется, тронет, елочка сработает, петля затянется на шее... Иван говаривал, десятками брали, и дед Федор... А как же: жить в тайге да без дичи?! Спустился из беломошной боровины в нижний ярус бора, в сосновое редколесье, с увлажненными затравевшими кочками, черничниками, голубичниками — может быть, это заросшая вырубка или прогал в боровине... Место невеликое, в нем морошки полно; морошковый огород. Подумал, что собирать морошку, как всякую ягоду, а в свое время и рожь жать серпом внаклонку, — бабья работа... Хотя и мужики у нас на Вепсовщине горазды ягоду брать. Однажды мы с дедом Федором переплыли в лодке на ту сторону озера, вздынулись без тропы в крутой берег, заросший малиной, крапивой, дальше ельниками, берeзниками, ольшаниками, вышли на старую вырубку с поспевшей ало-бордовой брусникой. Дед-то знал, а больше никто... Я надоил лукошко, дед ведро. Я ему говорю: «Ну что, Федор Иванович, может быть, хватит?» А он мне: «Да знаешь, Глеб Александрович, я бы ишо побрал, у меня в мешке посудина припасена». Да так и не оторвался, на коленки ни разу не опустился, а все в три погибели, пока второе ведро не наполнил, в девяносто-то лет. Я прохлаждался, пробавлялся даровым угощением, а дед Федор крестьянствовал, собирал урожай.