Выбрать главу

Но вернемся к нашим баранам, на наши горушки над Озером, в наши боры, болотистые пади, населенные нечистью. В то лето, собственно, в конце лета, во второй половине августа, я пристально приглядывал за обитающим в деревне писателем, как я зову его, Беглым. Он то в лес, то по дрова, то стучит на машинке, а я его покружу, сподоблю по ноге топором тяпнуть, холодным дождем до нитки вымочу. Местных я редко трогаю: они знают, как от нас, нечистой силы, откреститься, как нас задобрить, и души у них простые, без потайных карманов.

В то утро Беглый сильно заволновался, сбегал на Озеро, выстирал простыню с наволочкой, разложил на копне сушиться, а я дождя напустил. Он дождь переждал, колья воткнул, шнур натянул, все развесил, а я ветром повалил... Ладно, поигрались... Беглый сел в лодку, до мыса доплыл, а уж там, на мысу, я дунул ему вмордотык. Он: «Ах, мать-перемать, шелоник на море разбойник…». Попурхался, а против ветра скоро не выгребешь, к автобусу в Харагеничах не успеть, да и ослабел Беглый на рыбках-грибках-ягодках. Подхватился посуху идти, лодку в куст засунул, весло в другой куст. Побежал по тропе сам не свой, как заяц весенний в брачном периоде. Уже деревня ему видна, над нею гора с автобусной остановкой. Тут я тучу из-за горы выдул, дождем на него ливанул. На гору он взошел, на ветру дрожит, как осиновый лист, переживает. Мне-то слышно, что он про себя думает: «Лучше бы плавал по Озеру, рыбачил, в лес сбегал, пережил бы день жизни наедине с собой, писал мои вирши. Леший попутал меня Гостя позвать, ноги ломать, на дожде мокнуть. Да вдруг не приедет? И хорошо бы..». Эмоциональная натура: и хочется и колется.

Автобус пришел, Гостя нет. Я-то знал, а он предался самоанализу: «Значит, я какой-то не такой, чего-то во мне не хватает, никому я не нужен, надо мне быть одному». И так далее. Я тучи расшуровал, дождя еще наддал. Деться ему некуда, только к бабушкам — Божьим старушкам внизу под горой. Бабе Кате сто пять лет, ее дочери бабе Дусе семьдесят первый годочек. Старушки тоже Ангелы, не из небесной рати, а земные, местные, харагеничские. К старушкам у меня особое отношение: такие они безответные, что и пошалить с ними у Лешего не поднимается рука. С бабы Кати сыном, бабы Дуси братом Василием, игрывал, он из той же избы родом, но Питером провонявший. Сей год померши, как у нас говорят. До полста дотянул, и ресурс вышел. Не взял у матери урок долголетия, из наших лесов драпанул в Питер... А мог бы еще столько же в мужиках проходить.

Беглый к бабушкам пришел, его встретили как родного; баба Катя с постели ноги спустила, вдела их в лакированные туфли на полувысоких каблуках, после войны купленные, вступила в общую беседу; скажет, помолчит... «Вася померши, — сказала баба Катя. Помолчала. — С рыбалки пришоццы, сел, говорит: “Света не вижу. Такого до си не было”. Я говорю ему: “Ты ляжь, и пройдет”. Он лег, больше ниче не сказал и помер».

Баба Дуся дала Беглому супу из пакета, яичко, огурец с грядки, бутылку водки, а больше у них нечего дать. Беглый поплакался: «Гостя встречал, а Гость не приехал». Баба Дуся и тут нашла, чем обнадежить мужика — чужого и своего в одной на всех беде: помучиться на этом свете, а и уметь порадоваться, надышать душевного тепла. Ты, говорит, поди к восьмичасовому автобусу и встретишь своего Гостя, днем-то у их там в Шугозере с одного автобуса на другой не угодишь, с ленинградского на наш. (Это моих рук дело — не угодить). А пока что ложись вон в постелю, отдыхай, а то на тебе и лица нет, умаялся.

Вечером Гость приехал, в длинной юбке, с неподъемными сумками в руках. Я пристроился на моем наблюдательном пункте, руковожу встречей. Вообще, ничто человеческое мне не свойственно, то есть ваше я воспринимаю с обратным знаком: змея человека клюнет — хорошо, записываю себе в актив; влюбленных рассорю — отлично. Вот и здесь на горе... Беглый:

— Я же тебе говорил, надень брюки.

Гость:

— Ты мне не говорил.