Эрвэ представил меня министру иностранных дел; в то время это был Делькассэ. Делькассэ уже умер, и ничего непочтительного я сказать о нем не хочу, но впечатление свое все-таки передам откровенно. Беседа наша в первый раз открыла мне секрет, который позднейшие наблюдения подтвердили: у счастливых народов с готовыми государствами совсем не нужно быть гением, чтобы оказаться в первом ряду больших политиков. У нас в сионизме это гораздо труднее…
Покойный Делькассэ, кроме того, принадлежал к старой, «классической» школе дипломатии, к той плеяде тайноведов, государственная мудрость которых выразилась некогда в знаменитом слове Талейрана: "Язык есть лучшее средство для сокрытия мысли". Возможно, что это и было очень мудро сто лет тому назад: в наше время это — хитроумие весьма младенческое, уже прочно, если не ошибаюсь, вышедшее из моды в серьезном дипломатическом обиходе. Но милая Франция все еще ходит в театр на Расина и верит в классицизм.
Не имею ни малейшего намерения переоценивать свою чрезвычайно скромную роль: но говорю с полным убеждением, что в то утро Делькассэ много проиграл за счет Франции. Не еврейский легион, а гораздо больше. Я пошел к нему не только по собственной инициативе: мой визит был отчасти результатом совещаний с X. Е. Вейцманом. За несколько дней до того он был в Париже. Тогда он уже начал свои переговоры с государственными деятелями Англии; был уже уверен в их сочувствии —
хотя жаловался, что они все еще пока не считают Палестину «актуальной». Но главным препятствием на пути его было то, что англичане опасались задеть или шокировать Францию какими-либо самостоятельными шагами касательно будущности Святой Земли. В то время еще жива была старинная международная традиция, по которой за Францией признавалось некоторое туманное притязание на Сирию и Палестину. Для сионистской дипломатии важно было знать, есть ли у французского правительства какое-нибудь определенное отношение к нашим требованиям, и особенно — есть ли надежда на сочувственное отношение. Если да — тогда надо будет вести работу на два фронта; если нет — можно будет сосредоточить все усилия в Англии: создать благоприятное отношение к сионизму, а может быть — что еще важнее — попытаться разбудить в Англии аппетит, активный интерес к лозунгу "British Palestine" и, следовательно, к операциям на палестинском фронте.
Вейцману, по многим причинам, неудобно было самому поставить этот вопрос перед французскими властями. Он вернулся в Лондон и там ждал результатов моего свидания с Делькассэ. Свой вопрос министру я формулировал так: — Если бы по окончании войны Палестина попала в сферу французского влияния, — можем ли мы, сионисты, надеяться, что французское правительство примет во внимание наши национальные стремления?
Он сразу ответил, даже с некоторым раздражением, как отвечают на вопрос, который вам доставил уже много неприятностей:
— Я не верю в то, чтобы Палестина могла достаться какой-либо одной из великих держав: на это не согласятся другие.
— Понимаю, — ответил я. — Но в таком случае предвидится некая форма совместного управления. Тогда Франция будет, во всяком случае, одним из влиятельных участников такого «кондоминиума». Поэтому позвольте снова поставить вопрос: будет ли тогда французское влияние — влиянием благоприятным для сионизма?
Тут и выступил наружу «классический» дипломат, в словаре которого термины «да» и «нет» вычеркнуты. Совсем как тот анекдотический еврей, он ответил на вопрос вопросом:
— Разве Франция недостаточно доказала свое сочувствие израэлитам? Наша великая революция первая провозгласила равноправие…
— За это, г. министр, мы благодарны искренно, присно и во веки веков, — сказал я, — но я приехал из России и Украины, где шесть миллионов евреев поглощены теперь одной мыслью: что будет с Палестиной?
(Надеюсь, небо мне простит эти шесть миллионов, поглощенные одной мыслью…)
Он с минуту помолчал, а потом спросил, меняя тему по той же «классической» прописи:
— Каково теперь положение евреев в России?
— Хуже чем когда-либо, — ответил я коротко и точно, ибо сам к классической школе не принадлежу; а главное — ответ на то, что меня интересовало, я уже получил.
Гюстав Эрвэ, добрая душа, все-таки еще попытался помочь. Он рассказал министру, что в Египте образовался еврейский отряд…
— Слышал, — прервал Делькассэ, — но для Галлиполи.
— Да, но они теперь хотят образовать новый корпус, для Палестины, и они были бы счастливы, если бы этот корпус мог быть включен в состав французской армии…
— То есть, — вставил я, — при условии, если французское правительство сочувствует сионизму.
Делькассэ поднялся, заканчивая беседу скептической нотой:
— Вообще неизвестно, будет ли кампания в Палестине, и когда, и кто ее поведет…
В тот же день я послал в Лондон ответ со следующими двумя выводами:
а) Франция уже знает, что аннексировать Палестину ей не дадут;
б) правительство сионизмом не интересуется.
В 1925 году, ровно через десять лет после этой беседы, я рассказал о ней французскому сенатору, большому другу сионизма и одному из тех (очень там многочисленных) политических деятелей, которые по сей день горько сожалеют о том, что Палестина досталась не Франции. Он досадливо покачал головой:
— Худшая беда для политика, это — не иметь воображения. Дипломат времен короля Пипина Короткого! Не понять, что и мечта, раз ее мечтают миллионы, уже сама по себе есть великая держава, ничуть не слабее Франции, и Англии, и Германии…
Тем не менее, из Парижа я вывез и несколько более отрадных впечатлений. Там, в беседе с глазу на глаз, чуть ли не перед зарею, X. Б. Вейцман формально обещал мне свое содействие; и наступило время, когда он свое слово честно сдержал. Также и старый барон Эдмонд Ротшильд, отец палестинской колонизации, пришел в большое воодушевление, услышав о создании отряда в Александрии. Он сказал мне: "Обязательно постарайтесь расширить это начинание; сделайте из него крупную силу, а тем временем очередь дойдет и до Палестины". И хоть у меня в мозгу зашевелился при этом безмолвный вопрос: "Почему я? Почему не ты? Тебе ведь легче!" — все же я был ему благодарен за слово ободрения. Сын его Джеймс, тогда еще сержант французской армии, лечившийся от раны тут же в отцовском госпитале, подробно расспросил меня о плане легиона, наполовину сочувственно, наполовину насмешливо — это в его натуре; я отвечал ему аккуратно и добросовестно, упорно не замечая иронии, — ибо не столько интересуюсь натурой своих ближних, чтобы реагировать на их психологию, когда нужна мне отнюдь не их психология, а их деловая помощь. И позже, в Англии, он действительно часто помогал мне своими колоссальными связями; а потом и сам вступил в один из еврейских батальонов, и даже руководил набором наших добровольцев в Палестине.
Но самое ценное, что я увез из Парижа, был малый квадратик твердой бумаги. Шарль Сеньобос, известный историк, на книгах которого воспиталось наше поколение в России, редактировал тогда, вместе с П. Пенлевэ, журнал "Annales des Nationalites", в котором отстаивались интересы разных угнетенных народностей. Я пошел к Сеньобосу спросить, не согласится ли он издать выпуск, целиком посвященный сионизму. Он согласился — только потом, занятый другими делами, я так и не собрался составить эту книгу. Но Сеньобос дал мне свою визитную карточку и написал на ней коротенькое письмо к лондонскому приятелю; это был редактор иностранного отдела «Таймса» по имени Генри Уикхэм Стид. Много нашел я потом людей, которые помогли мне в моей работе, но из всех талисманов эта записка оказалась сильнейшим — вероятно потому, что открыла мне доступ не просто к влиятельному человеку, а к журналисту. Я писал уже о том, что держусь очень высокого мнения о своем ремесле и о значении людей, принадлежащих к этому цеху. Может быть, и стыдно признаться, но я всегда считал, что журналисты есть, будут и должны быть правящей кастой всего мира… Но еще много прошло времени, прежде чем удалось мне использовать ту карточку; а пока — Париж был провалом.