Выбрать главу

— Сюда, что ли, положить?..

Суеверин быстро захлопнул дверцу.

— Оставьте эти глупости, бабуся, я вам приказываю. Самой, поди, кушать нечего.

Но Тарасовна уже чувствовала себя хозяйкой, говорила строго и властно:

— Ешь, поправляться надо!

— Еще раз прошу, — сердился Анкудин, — не конфузьте меня перед остальными ранеными.

Тогда Тарасовна улыбнулась мягкой и покорной старушечьей улыбкой, сказала словно маленькому:

— Ну, пополам давай. Вот я на свою долю крылышко отломаю, для тебя — ножку…

Она с усилием жевала остатками зубов.

— Гляди-ко, как хорошо. Бери!

И Суеверин тоже улыбнулся, протянул здоровую руку. Но вдруг нижняя губа у него мелко задрожала, руки запрыгали.

— Или рана болит? — участливо спросила старуха. — Может, еда несоленой кажется? А я привыкла, давно без соли ем.

На ближней койке поднялся раненый, горбоносый, с желтоватыми выпуклыми белками глаз, и молча передал щепоть соли на бумажке.

— Вот и соль нашлась, — обрадовалась бабка, отломила вторую ножку, передала горбоносому. — Из татар что ли будешь?

— Нет, кавказец, — с гортанным придыханием ответил раненый.

— Ох, все мы дети одной матери — и кавказцы и не кавказцы. Который палец не порежь — все больно.

Ели они чинно и неторопливо. Суеверин вытер полотенцем губы, начал свертывать папироску.

— Закончим, бабушка, войну, как домой вертаться буду, обязательно к тебе загляну, сарайчик укомплектую,

— И долго тебя ждать прикажешь?

— Теперь уж, думаю, скоро. Победой в воздухе пахнет.

Дежурная сестра принесла Суеверину лекарство, напомнила Тарасовне, что пора уходить. Подчинилась старуха очень неохотно.

В конце недели она наведалась еще раз. Развернула из тряпицы два яичка, маленькие, будто голубиные, радостно сообщила:

— Небывалое дело: молодка в зиму занеслась. Видно, правильные твои слова, Анкудин, победой пахнет. Птица — и та начала в разум приходить. Хорошую ты, Анкудин, весть сказал.

Потом облокотилась о тумбочку, пригорюнилась.

— Все-то вы по домам разъедетесь, только я своего Сашеньку не дождусь. Третий год вестей от него нет… Занесла я внучка в поминанье за упокой. Встану в передний угол, разверну поминанье. Воина Александра Егоровича Смирнова во царствии твоем…

— Стойте, бабушка! — вдруг закричал Суеверин. — Подождите! Смирнов Александр Егорович? Гвардейский минометчик? Ясно! Переносите его из графы «за упокой» в графу «за здравие». Вместе мы в сорок первом из Литвы уходили, вместе в этом году до границы дошли.

Старуха с печальной укоризной покачала головой.

— Эх, молодчик, не всякая ложь во спасение!

Но Суеверин нашарил под изголовьем полевую сумку, раскрыл, перелистал какие-то бумаги, выхватил фотографическую карточку.

— Или он, бабка, или голову мне с плеч долой!

Из группы снявшихся бойцов глянуло на Тарасовну единственное и неповторимое в своих ясных чертах лицо. Старуха обеими руками прижала карточку к щеке и замерла без единого слова. Оторвалась, перевела дыхание, спросила:

— Так чего же письма мои к нему не доходили?

— А какой у вас адрес?

— Двенадцать и четырнадцать, — заученно ответила Тарасовна.

— Устарело, бабуся. Мы с тех пор десять адресов успели переменить. Теперь пишите ему: шестьдесят девять плюс ноль восемьдесят четыре.

Тарасовна тихо сказала:

— Вестник ты мой добрый!

Но сейчас же опять забеспокоилась:

— Да он-то почему не сообщает мне ничего?

Пришла очередь Суеверину растеряться.

— Это — действительно…

Вдруг он вспомнил что-то, в замешательстве начал разглядывать Смирнову.

— Подождите, бабушка… А вы-то откуда взялись? Ведь вы вроде как в живых не состоите?

— Ну, батюшка, — обиделась старуха, — шестьдесят четвертый год живу, и паспорт всегда при мне.

— Это, бабуся, не я выдумал. Это мне Александр из открытки вычитал. На вторую, кажется, неделю войны получает он открытку, какой-то старичок прислал. Сообщает старичок, будто прямо в вас угодила ужасной силы немецкая бомба.

— Верно, — подтвердила Тарасовна, — упала бомба. Только не в меня, а в избу. И я теперь в чужой хате живу. Когда немец начал над деревней кружиться, я на огороде ковырялась. Опомнилась после взрыва и со страха в соседнее село за девять верст на четвереньках уползла. Неделю там жила. Меня в Лаваришках за погибшую считали… Ах, ты! — вдруг вскочила она. — Ведь это семиребрый Парамон мог про мою гибель Сашеньке написать, больше некому. Только он и адрес знал!