Выбрать главу

И вот из тумана вышел небольшого роста человек в военной шапке и в шинели, но подпоясанный не ремнем, а обрывком провода.

— Разрешите, товарищи, и мне закурить, — сказал он, — как пострадавшему бойцу.

Видно было, что он не ранен, но винтовки у него не было.

— Винтовка-то у тебя где? — спросили его.

— Винтовка, — повторил этот странный человек. И вдруг озлился: — Вы, наверно, еще там не бывали. Вот как побываете… — крикнул он, точно рыба на берегу, открывая рот, заросший давно небритой рыжей щетиной.

— Дурак, — сказал ему раненый. — Это ж сибиряки. Чего ты их пугаешь.

А один сибиряк брезгливо взял человека за шиворот и спихнул с обочины.

— Что ж вы на русского, как на немца, бросаетесь? — закричал странный человек, снова выползая на шоссе.

— Какой ты русский, — сдерживая ярость, сказал ему сибиряк. — Ты чурка с глазами. Я таких из глины могу делать. По три копейки за штуку. Руки только марать не хочу, а пулю жалко…

И странный человек ушел в туман.

Бережков не стал финтить. Неожиданно прослезившись сейчас, он признался, что все так в точности и было тогда в октябре. Он был напуган, отстал от своей части, которая шла на пополнение к Москве или за Москву.

Документы у него были в общем правильные. Видно было, что он отстал от части. И патрули указывали ему, куда обратиться, чтобы вернуться к своим. А встречным людям он говорил: вышел, мол, из окружения. Народ жалел его. Угощали, потчевали чем придется. Одна баба пяток яиц ему дала. Дома, может, у нее дети, а она ему — пяток яиц даром.

— На, пожалуйста, дорогой товарищ, ежели ты наш защитник, красный армеец.

Народ повсеместно приветствовал его, как бойца. И было стыдно ему. Ну с какими глазами он после войны поехал бы к детям, к жене домой, в совхоз на Волгу? Дети его учатся, растут, все понимают. Неужели он и детям своим будет врать?

В Москве в это время даже бабы окопы рыли и кровь свою сдавали в госпиталя. Побродил Бережков по Москве этак дня полтора, поглядел на все и постигла его такая смертная тоска, какой, наверно, не испытать больше во всю жизнь.

— Чурка с глазами, сказал ты про меня тогда, — напомнил Бережков сержанту Балахонову. — Может, я действительно как чурка тогда был. Все русские, как русские, а я — как чурка. Подумал я, подумал и пошел обратно на фронт.

Вот тут Бережков и принял, как говорят старухи, всю казнь господнюю. Шел он на фронт, а его не пускали. Говорил он в сердцах часовому на шоссе:

— Ведь я не на свадьбу иду, на войну. Чего же ты меня задерживаешь?

А часовой говорил:

— Мы на войну тоже не всех пускаем. Проверять тебя надо.

Приблудился все-таки Бережков к одной части. Показал документы. Время было горячее, приняли его. Проявил он себя. Да так и остался тут.

— А все-таки до сей поры сердце жжет мне пятно, которое положил я на себя в октябре. Не напугает меня теперь немец во веки веков. Нам политрук объяснял, будто немец сейчас грозится весной. Пусть. Хоть весной, хоть летом. Нечему ему нас пугать. А за испуг мой тогдашний буду я теперь ему мстить до окончания жизни моей, пока не сниму с себя пятно окончательно.

Балахонов слушал его. Потом признался:

— А я, знаешь, тоже тогда затосковал. Почему, думал, я на него пулю пожалел. Казнить надо таких людей, которые с испуга могут Советскую Родину продать. А ты, однако, вон, гляди какой. Действуешь. Сердце просто радуется глядеть на тебя. Ведь ты кровью своей, как я понимаю, смываешь с себя пятно. Звать-то тебя как?

— Антон Иваныч.

— Ну, действуй, Антон Иваныч, на счастье, — сказал, протянув ему руку, сержант-сибиряк Афанасий Балахонов. — Желаю быть с тобой знакомым…

И Бережков заметно повеселел от этих слов. Он, оказывается, не от природы угрюмый и тихий. Он от смертной тоски своей, от пятна на совести стал угрюмым. А на самом деле он веселый, Антон Бережков.

Александр Трифонович Твардовский

На переднем крае

Родное

Люди только что пришли сюда по ходам сообщения, тропинкам, вдоль редких придорожных кустиков, по окольным овражкам с передовых постов боевого охранения.

Они по-свойски размещались в хате — кто на низеньких крестьянских нарах, занимавших треть помещения, кто на лавках вдоль стен, а кто на полу у ног товарищей. Старуха-хозяйка оставляла за собой только почку. В иное время она, может быть, и поворчала бы по поводу махорочного дыма, но теперь только изредка отмахивалась от него, хмурясь смешливо и добродушно. Совсем недавно в этой деревушке и в этой хате были немцы. И сейчас они еще не так далеко…