— Пусти говорю, ну! — с внезапной злобой крикнул бродяга, опять оглянувшись на слепого.
— Стой, жаба! — прокричал вдруг тот.
Он вскочил и ринулся к нищему. Сильной рукой сгреб слепец нищего за плечо... Страшны были в своей яростной неподвижности его глаза на бушующем лице.
— Что?! Вот и на этом свете сошлись, — уже тихо и с омерзением повторил баянист. — Что молчишь? Мне спервоначалу твой голос знакомым показался, а теперь наверняка узнал. Думал, в темноте очей моих скроешься?.. Нет, не у всех людей сердце такое жабье, как у тебя, помогли мне люди, живой я и еще солнышку радуюсь, хоть и не вижу его. А по тебе, так пускай и солнца не будет, только чтоб твою пакость народ не рассмотрел... На жалости у людей спекуляничаешь? Милостыни просишь, подлый!
Со жгучей силой гремели слова слепца, и нищий, оробев, тяжело дыша, весь пригнулся, стараясь не смотреть в гневное лицо с омертвевшими глазами, с теми глазами, на которые он из страха перед немцем пожалел воды... Все же он попытался вывернуться.
— Граждане! — пролепетал он, воровато снуя прыгающими, точно горошины, глазками. — Что же это? Да я сроду не знал его! Приснилось ему, что ли!.. Да я сам инвалид с фронту...
— Врешь, трехпалый! Никогда ты на фронте и не был, — уверенно и жестко сказал слепой. — А ну, покажи людям руку свою правую. Я помню, как ты тогда меня в плечо толкал, а я тебя за руку ловил. У него, товарищи, на правой двух пальцев нет. Видно, из самострелов. От фронту отлынивал... Ну, предъяви руку людям, если я вру!
Нищий поспешно спрятал правую руку за спину. Но человек в наглухо застегнутом пальто, спрыгнув с верхней полки, вывернул ему руку вперед. И все увидели, что на руке у нищего не хватает двух пальцев.
Наступило молчание. А потом, чуточку успокоившись, баянист сказал:
— Хоть я очи потерял, но дело у меня нашлось, а таким, как ты, и в глаза людям поглядеть нельзя. Совесть у тебя слепая. Темно тебе на свете, и просвета не жди...
Наутро пассажиры в вагоне проснулись поздно, потому что долго накануне не могли заснуть, взволнованные встречей и возмездием, совершившимися на их глазах. А когда пассажиры проснулись, то увидели, что слепой уже встал. Он сидел у окна, незрячие глаза его упрямо и мечтательно уставились в уже высоко поднявшееся солнце.
— Солнышко-то сегодня какое ласковое, — проговорил он, — уже по-весеннему светит. Я щекой чую, как солнышко греет. На тепло повернуло. Весна скоро.
Николай Вирта
СЕРЫЙ ДЕНЕК
Я вышел из вагона на маленькой станции — поезд стоит тут всего одну минуту.
Паровоз заревел, и состав покатился вниз по глубокой выемке, на дне которой были положены рельсы. Извиваясь, ложбина шла мимо полей и леса, а внизу, у окончания выемки, располагалась уже другая станция — зеленая крыша вокзала была видна с пригорка, на котором я стоял, провожая поезд.
Медленно пошел я по дороге мимо громадных прямых сосен, осенявших ее, и прекрасен был край, видимый мною в этот тихий мирный час.
Передо мной лежала холмистая долина, окруженная лесом; солнце, заволоченное легкими облаками, мягко согревало землю: стоял такой обычный для этих мест и всегда такой прелестный серый денек, когда нет резких переходов от света к тени, когда краски чуть-чуть приглушены, когда все вокруг погружено в чарующее спокойствие, когда душа растворяется в этом покое и просторности, и хочется думать о простых и ясных вещах, вспоминать о милых и добрых людях, и самому хочется быть хорошим и добрым, как природа вокруг...
Долго стоял я на вершине холма, прислонившись к стволу могучего дуба; вокруг него росли молодые, тихо лепечущие березки... Я смотрел вниз, в долину, на поля пшеницы, на яблоневый сад невдалеке, прислушивался к неясным звукам, доносившимся из селения, что раскинулось вдали... Я никуда не спешил... Да если бы я и спешил, я не смог бы оторваться от созерцания этих спокойных красок, от невинного шелеста тонких грациозных березок и...
Я лег на траву около дуба, утонул в ней, и, ощущая теплую землю под собой, задумался и, зачарованный шорохом трав, трепетанием листвы, птичьим неугомонным хором, заснул.
Не знаю, долго ли я спал, — часов со мной не было, — но день все так же кротко ласкал мир; облака, затянувшие небеса от края до края, по-прежнему смягчали и рассеивали солнечные лучи; так же многоголос был птичий говор... Однако что-то изменилось в окружающем, что-то нарушило мое уединение. Я прислушался.
Внизу послышался шорох раздвигаемых трав — кто-то взбирался на вершину холма, где, скрытый густой зеленью, лежал я.