– Поганая сия вера, языческая…
– Отец твой, Святослав, с этой верою жил и не метался, аки ты, сын его, – молвил Дивей. – Елико бабка твоя, Ольга, не увещевала Святослава принять христианство – не принял. Но принявшим препятствий не чинил. Вещий27 был отче твой. У каждого человека свой Бог в сердце. Русскому люду какую хочешь веру дай, хоть в воду его макай, хоть плоть обрежь – все одно он своему Богу будет молиться, тому, что в сердце его. Тем и не похожи мы на другие народы, а потому и вера чужая в сердце не отзовется.
Великий князь голову поднял, плечи расправил, а длани-то все еще будто плети висят.
– Тако и сгинет Русь, точно песок под ветром. Негожа такая вера, Дивей, вельми крепкую надобно, аки камень. Аже бы мощно стояла земля Русская.
– Тяжел камень-то, княже, – звенели гусли. – Тяжко люду от него. Да и камень в песок оборачивается, в персть… Ты, Владимир Святославлич, принял православие и страдаешь теперь. А люд русский в тридевять страдать будет.
Хлебнул меду великий князь, оросил гортань, огляделся. Просветлели очи княжеские ровно выплакал он перед старцем темную пелену с них, прозрел в одночасье. Но похолодели те очи, застыли, как у малеванного Христа на иконе.
– Люд-то русский волюшку любит, – вещали струны под перстами старца, – Оттого и хорошо тебе, княже, когда ты в поле скачешь с дружиною. Отними-ка волю – и нету Русской земли. Воля – изначальный Бог на Руси. Алчна к ней Русь, и многие лета алчна будет. Вот Улыба мой к тебе в дружину просится. И отпущу его, коли ты пожалуешь. Не стану неволить мудростью письма. Видел я, аки христиане своему Богу молятся. В церкви-то духота, теснотища, да все на коленах стоят. Хочешь ты, княже, чтобы вся Русь на коленах стояла, хочешь, чтобы иноземному Богу молилась и вместо песен псалмы пела? Хочешь ты, княже чтобы русский люд аки рабы стал? Худое дело ты задумал – русскому люду Бога искать.
– Христианство – вера вещая, – креп голос князя. – Многие земли и народы приняли ее. Нельзя Руси поперек стоять, ибо войны грозят ей жестокие. Торговые люди челом бьют, жалятся, товар-де за морями не покупают, поганый, рещат, товар… А еще я новое письмо Руси дам, да чтение, ибо вера христианская – книжная, чистейшая.
– Чем не ладно письмо русское, от отцов наших пришедшее? – осерчал Дивей. – Сказывал я деду и отцу твоему, и тебе решу: письму да чтению не одних княжичей да боярычей учить надобно, елико сынов купеческих, и других людишек, кои тебе да Руси служат.
– То поганое письмо, за морями неведомое и в учении тяжкое, – расправил великий князь рубаху под пояском, головой тряхнул. – А уже ходит по Руси другое письмо, братьев солунских, Кирилла и Мефодия.
– Тяжкое да поганое? – еще пуще осердился Дивей. – Я же тем письмом об Игоре Рюриковиче слово доброе писал, и об отце твоем песни складывал, аже бы чада твои, и чада чад твоих умом их живот постигли да мудрость имали. И о тебе, княже, нынче я песнь сложил, но рещешь ты – поганая та песнь и токмо молитвы чужеязычно писанные святы?.. Молитвы-то на зрак28 токмо текут, ровно мед в уста, а исподволь-то они браздою на лик твой, на сердце и думы лягут… Люб ты мне, княже. Сызмальства жалел, от братьев твоих, Ярополка да Олега, упреки слушал – сын рабичи… Страсть аки больно слушать было.
Насупился великий князь, бровь гневно выгнул. Уж который раз старец ему про мать поминает. А в сердце княжеском рана старая, и болит, и саднит-сын рабичи! Елико потешаться можно? Елико бредить душу да струпья с той язвы ковырять? Рогнеда, княжна Полоцкая, вельми дерзка была, в бешенство вводила. «Не хочу за рабичича идти, – крикнула. – Хочу за Ярополка!» И до сей поры нет-нет да и помянут Владимиру про мать-рабичу.
Дивей же на гуслях подыгрывает и знай себе сказывает:
– Польстился ты, княже, на товары заморские, а вкупе с товарами и на Бога заморского. Нет бы тебе Русь соколом в небо поднять, окрылить ее славою да силою, аже бы гости из-за моря сами плыли к тебе, и товары везли, и земле нашей поклонялись. Ты же походами на русских же князей ходишь и бьешь их до смерти. Тем временем хазары да печенеги города и веси жгут, людишек в полон, в рабство уводят…
Оглянулся великий князь – оторопел: Божье око следит за ним, и лик мазаный гневом объялся.
– Слеп и глух народ той земли, где заместо песен молитвы поют, где от Бога не благость, а страх исходит, – промолвил Дивей, и стихли струны под его перстами. Владимир по светлице прошел – огонь свечей затрепетал, поклонился вослед.
– Добро служил ты Руси, Дивей, вельми добро, – сказал князь. – Чаю я, еще послужишь. Абы не след летописцу и песнетворцу великому князю перечить, против воли его идти. Хочу я быть с тобой в купномыслии, а потому не противься, с зарею ступай на Днепр и прими святое крещение. Будешь при дворе моем жить и лиха не знать. А поелику ты греческое письмо да язык знаешь, велю тебе ихние святые книги на русский язык переложить да новым письмом записать. Харатьи же со старым, поганым письмом сожги, дабы не гневить светлейшего Христа-спасителя. А тебе дарю шубу со своего плеча! – поднял великий князь соболью шубу и на плечи Дивеевы набросил. – Иди почивать до зари. Улыбе, сыну холопьему, волю даю. После крещения присылай, возьму я его в дружину. Быть по сему!
Тряхнул плечом Дивей-спала шубейка на пол, – ожег взглядом князя и вышел вон.
Кровью налился Владимир – экое безблагодие! – заметался по светлице, кликнул доверенного боярина.
– Не пускать Дивея из терема! На чеп29 его, в темницу, да чтобы людишки не видели.
Боярин давно при дворе служил, знал княжеский норов и приказ исполнил в точности.
Великий князь еще пуще заметался. Куда ни кинется – всюду за ним глаз Божий. Снова призвал доверенного.
– Велю Дивея силой крестить! – топнул ногой. – Аже бы от старца сего поганая вера и ересь противу чистейшей христианской по Руси не пошла! Возьми-ка, боярин, попа с собою да сейчас же ступайте на Днепр. Хоромину же Дивееву вместе с харатьями погаными дотла сожги.
Убежал боярин исполнять приказ княжеский. Владимир рухнул перед иконой на колена, замахал десницей:
– Спаси мя, Господи! Тебе одному молиться стану – спаси! Дай мне веру, покою дай! А я великое дело сотворю на Руси. Я поведу к тебе, Боже, людей своих, а ты прими их в лоно свое святое! Да токмо русскую душу оставь! Всели в нее благость свою, присовокупи к храбрости мудрость, а к вольнолюбию – покорность. Мне же веры дай!
Помолился так великий князь, прислушался к себе. Не дает Бог веры, пусто в сердце, холодно и пусто.
– Веры! Веры дай! – закричал князь и потянулся руками к иконе. – Веры и покою!
Вскорости доверенный боярин прибежал. От порога пал. ниц лицом, пополз к ногам княжеским.
– Не вели казнить! – кричит. – Вели миловать! Макнули мы с попом старца Дивея в Днепр, абы крестить его, да утоп он! Утоп! Ровно камень ко дну пошел!
– На то воля Господня, – сказал великий князь и взял ковш с медом. – На, пей за верную службу. Да буди глашатаев моих! Заря поднимается…
Только сказал Владимир – ослабли руки, подломились ноги: все узрел Божий глаз, и почудилось князю – слезы покатились из мазаного ока. А в голове-то слова зашевелились, греком-попом сказанные: не убий, не укради, возлюби… Не убий, не укради, возлюби…
С зарею Киев будто пожаром объялся. Собаки воют, кони по улицам шарахаются и ржут испуганно, К Днепру многотысячная толпа идет, босая, в исподнем, как велено было. Смешался люд: где бояре, где смерды иль холопы – не разобрать. Дружинники верховые по Подолу рыщут, выволакивают строптивых за волосья, хлещут плетьми и к реке волокут. Русские христиане, что ранее крещение приняли, на подмогу дружинникам пришли. Лупят, дерут, секут полуголых людишек. Плач да стон плывет, ровно при набеге печенежском. Ветхие старики качаются тенями среди молодых горожан, матери с грудняками да отроками тащутся, девки молодые, стыдливые – ор над Русью стоит.
А заря-то все пылает, в полнеба выросла. Покраснели городские стены, багряно засветились терема и хоромины, а земля, ровно уголья, рдеет под пеплом седых трав. Сгрудился люд на берегу, белый, холстяной, и пошел в воды Днепра. Кто сам, с радостью и блаженством на лице, кого силой в воду спихнули. Сперло дух от холода, разом стих гомон и рев, и понеслась над рекою речь иноземная. Греки и болгары-попы изо всех сил стараются, да не внемлет ухо чужому слову.