– Не берут ни хрена. Говорят, написано непонятно.
Гудошников откинул тряпку, которой были прикрыты книги, и в глаза бросился пухлый, полурастерзанный том. Зашелестела в руках старая бумага, замелькали на страницах цветные украшения. То была лествица-собрание нравоучительных повестей примерно шестнадцатого века. Затем он осмотрел остальные книги, однако кроме миней и месяцесловов с толкованием ничего не нашел.
– Хоть бы купил когда, – ворчал ильинский мужик. – Ты-то вроде понимаешь, что писано…
– Того, что мне надо, у тебя нет, – сказал Гудошников, с сожалением расставаясь с лествицей.
– Откуда ты знаешь? – хитровато прищурился тот. – У меня в старой избе полный ларь стоит, чего там только нету… Как-то монах ко мне забрел, тоже, видать, понимал в книгах, так я его едва оттащил… Ишь ты, нету!
Гудошникова осенило:
– Послушай, братец, позволь мне глянуть в твой ларь. Может быть, я и подыщу что, а?
– Экий ты ловкай! – рассмеялся ильинский мужик. – По чужим ларям-то вы заглядывать умеете!
Не хотел Гудошников ссориться с ним, да на сей раз не выдержал: еще пальто было жалко и угнетало, что он бездомный теперь.
– А где ты их взял, эти книги? Твои они, что ли?
– Мои, – с достоинством сказал мужик. – Я их не крал. Валялись на земле, а я поднял. Если они властям не нужны – мне пригодятся.
– У-у, рожа кулацкая! – протянул Гудошников и, развернувшись круто, поковылял прочь. Через несколько шагов в его спину что-то тупо ударило и отлетело в сторону. Он оглянулся: в грязи валялась лествица – первое, что попалось под руку разъяренному мужику. Кричать же он не мог, поскольку рот его был забит хлебом. Мужик торопливо жевал, давился, краснел и, потрясая кулаком, готовился что-то сказать. Гудошников наклонился, поднял книгу и скрылся между рядов. Вечером, уже в сумерках, Гудошников отправился в сарай на ночевку. Сарай стоял на отшибе торговой площади, за свалкой.
Подходя к свалке, Гудошников достал из котомки маузер и опустил его в глубокий карман шинели. Ходить через свалку было опасно. В городе рассказывали, что от укусов бродячих псов умерло, или чуть не умерло, несколько человек, поэтому свалку обходили стороной и без дела туда не совались. Гудошников прошел напрямую, через заросли чертополоха, кучи мусора и остановился у сарая. Сарай оказался занятым: из отдушины под крышей струился дымок, слышались неразборчивые детские голоса, а дверь оказалась запертой изнутри.
– Эй, пустите на ночлег! – крикнул Гудошников. В сарае притихли, громко зашептались.
– А ты не легавый? – спросили.
– Нет, я странник, – сказал Гудошников серьезно.
– Монах, что ли?
– Да нет, просто человек.
Долго не открывали, совещались, спорили, кто-то тихонько плакал. Наконец дверь приоткрылась. В щель выглянул лысый мальчик и тут же попытался захлопнуть дверь, но Гудошников рванул ее на себя.
В сарае сидело восемь беспризорников, которых он уже видел на улицах Олонца: парнишки лет по десять – четырнадцать. Они сбились в угол, и лишь глаза поблескивали в свете маленького костерка на полу.
– Свой, не бойтесь, – успокоил Гудошников и сел к костру. Дым плавал под потолком: щипало глаза и першило в горле. На перевернутом вверх дном сундуке лежала вяленая кумжа, золотисто-жирная, вкусная на вид: беспризорники ужинали.
– Да это же инвалид! – обрадовано сказал лысый пацан. – Так бы сразу и сказал, а то – человек!..
Мальчишки вернулись к «столу», расселись у костра и, щурясь от дыма, принялись уписывать рыбу. Ели не жадно, видимо, были уже сыты и наедались впрок. Больше пили воду через край медного, подобранного на свалке таза.
– На, дядь, пожуй, – сказал лысый, протягивая Гудошникову кусок рыбы. – У меня уже пузо болит. Гудошников молча взял кумжу…
– Табачку у вас не найдется?
– Самосад! – с гордостью сказал пацан. – Сами сушим – во!
Гудошников раскрошил в руках табачный лист и закурил. Мальчишки тоже начали вертеть самокрутки, швыркая носами и прикуривая от головешки.
– Где ранило-то? – деловито спросил лысый, видимо, вожак.
– На фронте, под Питером.
– А-а-а… Ну, а чего ходишь-то?
– Одну старинную книгу ищу, – сказал Гудошников. – Ты читать умеешь?
– По печатному умею, – с гордостью сказал мальчишка.
Доучиваться Никита Гудошников пришел в двадцатом. Вернулся на костылях, в шинели, человеком, повидавшим окопную жизнь в шестнадцатом, затем революция, гражданская война, госпитали, голод и тиф. Здесь же, в университете, казалось, все было по-прежнему: лекции читали те же преподаватели, тем же хорошо заученным тоном. Случалось даже, что у кого-то из профессоров неожиданно срывалось обращение к аудитории – господа… Только «господа» в большинстве были одеты не в студенческие тужурки, а в гимнастерки, в английские френчи под солдатскими ремнями, в кожанки и тельняшки. И было еще одно отличие от старого: студенты контролировали работу профессуры.
К тому времени многие из преподавателей уже эмигрировали, однако из оставшихся, лояльных к Советской власти, с каждым годом нет-нет да кто-нибудь и уезжал за границу. Преподавателей не хватало, и бывший комиссар, проучившись два месяца, начал читать лекции и на рабфаке, и студентам-первокурсникам. В университете его знали, с ним уважительно раскланивались, шли за советами, и Гудошникову была уготована судьба «красного профессора».
Но случилось не предвиденное никем, даже самим Гудошниковым.
Летом двадцать второго года всегда тихий, далекий от политики, шестидесятилетний профессор Крон неожиданно уехал во Францию. Вначале прошел слух, что он связан с Савинковым и бежал из России, однако вскоре от него стали приходить письма друзьям, и в частности профессору Гуляеву. Гуляев стал заведовать кафедрой древнерусской литературы уже в советское время. Как и Крон, он был далек от политики, что всегда подчеркивал, и проявлял осторожность. Он часто советовался с Гудошниковым, хотя был чуть ли не втрое старше его, и Никита не видел в этом. – ни малейшего заискивания профессора перед комиссаром. Он всегда помнил Гуляева аккуратным и старательным человеком, таким, глубоко интеллигентным, он оставался и сейчас. По сути, профессор был беспомощным в море революционных перемен, но, стараясь в них разобраться и не делать ошибок, спрашивал совета по любым мелочам. (Можно ли, к примеру, заставить пересдавать зачет матроса, штурмовавшего Зимний дворец? «Можно! – смеялся Никита, – Пускай теперь науку штурмует!»)
На этот раз Гуляев пригласил Гудошникова к себе домой, и по тому, что профессор выглядел больным, растерянным, измученным, Никита понял, что-то серьезное.
– Понимаете, Никита Евсеич, – Гуляев вытирал испарину со лба. – Крон прислал мне письмо… Оттуда…
– Ничего страшного, – успокоил Гудошников. – Если письма доходят, значит, все нормально.
– Да-да, я согласен, – засуетился профессор. – Я всегда считал Крона порядочным человеком… И потом, меня бы уже вызвали в чека. Но дело в том… Крон уехал налегке и теперь просит, чтобы я выслал его архив, который здесь остался. И списки приложил, что в первую очередь отослать. Архив, по его просьбе, я перенес к себе, мы жили рядышком… В архиве-то вещи безобидные: наброски статей, материалы по исследованию славянских рукописей и его переписка. Почти вся личного характера… Крона я знаю тридцать лет, это настоящий ученый, но он почему-то не материалы просит выслать, а именно письма… Я стал просматривать, отбирать и нашел одно любопытнейшее…
Гуляев торопливо открыл шкаф и вынул картонку, плотно набитую письмами. Руки его слегка подрагивали, но, показалось Гудошникову, теперь уже не из-за боязни, что его обвинят в связи с эмигрантом.
– Я бы никогда себе не позволил – чужие письма, – бормотал Гуляев. – Но Крон сам просил отобрать… Поверьте, я еще не был в таком… щекотливом положении. И вот пригласил вас, Никита Евсеич…
Профессор отыскал письмо, подал его Никите, а сам сел напротив, не спуская с него глаз.
Письмо адресовалось Крону.
– Многоуважаемый Артур Карлович! – начал читать Гудошников. – Очень рад был получить от вас весточку в такое смутное время, когда уж? на почту нет никакой надежды. С вашим письмом начинаю верить, что во всей России непоколебимым и прочным она, почта, только и осталась.