Выбрать главу

Там было написано, посередке: 

Кто любить более тебя,

Пусть пишетъ далее меня.

А в самом низу, по краю листа, другам почерком: 

Я пишу далее,

А люблю более...

Лазуня записывал:

"Мы не подлецы. Мы не предатели. За каждым из нас не найдется и одной крупной подлости. Обвините нас в этом, и мы справедливо обидимся. Осудите нас, и мы оправдаемся. Наша крупная подлость, наше предательство рассредоточены во времени, разбиты на тысячи мелких и микроскопических. И в этом наше спасение. И в этом – нет нам оправдания..."

– Иди уже, – приказал милиционер и подтолкнул с опаской в коридор.

Волоокая безобразница Груня провожала на смерть пуленепробиваемого Потряскина.

Две старушки без зубов спрашивали на прощание:

– Товарищ Потряскин! Чем всё-таки отличается обычный коммунизм от военного?

– Катились бы вы, мамаши, – отвечал он с тоскою, натягивая галифе, и они тут же его простили.

Соня и Броня с радостью прощали всех на свете, но им не прощал никто.

Прошел коридором Соломон Розенгласс, молодой и дерзновенный, ладонью отбросил со лба легкую прядь.

– Члены общества, – бормотал, – разделяются на повелевающих и повинующихся... Сие существует и существовать должно...

– Побежишь, – пообещал милиционер, – буду стрелять.

И они вышли на лестницу.

По лестнице – неровной вереницей – спускались жильцы со своими пожитками.

Одни уходили в эвакуацию.

Другие в эмиграцию.

Третьих выселяли из-за ремонта.

Бьющееся переложили мягким.

Сыпучее увязали в наволочки.

Текучее поставили стоймя.

Кровати – боком. Шкафы – волоком. Матрацы – рулонами. Кошек под мышку. Собак на поводке. Птиц в клетках. Рыб в банках. Детей за руку.

Сволокли по лестнице.

Покидали в емкие кузова.

Поломали при упаковке.

Побили при перевозке.

Доломали при разгрузке.

Три переезда – как один пожар.

– Ты куда? – перепугался милиционер.

– Вещи у меня наверху.

– А не врешь?..

Наверху он переоделся, упрятал лишнее в сумку, встал напоследок.

В свете фонарика можно было уже разглядеть дверь на чердак, такую массивную, такую надежную, – можно отсидеться от любой напасти.

– Как же вы меня нашли? – спросил Абарбарчук с удивлением. – Я ведь и света не зажигал, и огня не разводил.

– Заложили тебя, парень, – сказал милиционер. – Сигнал по телефону. А кто заложил, нам неизвестно.

– Я и заложил, – сказал заеда у самого плеча. – Кому же еще?

Клацнул сточенными корешками.

– Старый человек, – повздыхала Усталло Белла Соломоновна, – а гадите где попало.

И пошагала опухшими своими ногами вслед за гробом.

Уходили Макароны.

Уходили Сорокеры.

Рыбкины уходили и Талалаи.

Куда-то и от кого-то.

– Отдайте мне этот дом, – попросил. – Я в нем музей сделаю. Тем, кто уехал.

– Ты кто таков?

– Оставшийся представитель выехавшей народности.

– Пошли, – приказал милиционер.

Вздохнул:

– Ну, пошли...

Шаг сделал через силу.

Дверь внизу притворил за собой...

Остались в подъезде двое. Степенные и непробиваемые.

Они уже выкушали положенную на сегодня бутылочку, припрятали до случая календарь и спорили теперь не спеша, культурненько, что же означает собой слово – тщетно.

Один уверял, что тщетно это быстро

А другой божился, что тщетно – это резко.

И некому было их рассудить.

8

По ночам кто-то вздыхает в туалете...

ЧАСТЬ III

ЧЕРДАК ЖЕЛАНИЙ

1

В этом доме было полно этажей.

А кнопок в лифте на одну больше.

На лишнюю, самую верхнюю кнопку никто обычно не нажимал.

Взрослые вечно спешили по своим неотложным глупостям и мало любопытствовали по дороге, а дети до нее не дотягивались.

Когда же дети подрастали и могли дотянуться, это были уже не дети, и они тоже начинали спешить. За теми же глупостями.

Оставались одни только старики.

Эти уже никуда не торопились, но могли еще дотянуться напоследок.

– Вся наша жизнь, – говорил старик Фишер, пока мы шли к лифту, – это чердак изношенных желаний. На чердаке вечно валяется старое барахло. И наши желания – то же самое барахло, что отслужило свой срок. Но если бы вы знали, как жалко его выбрасывать!

И он нажал на верхнюю кнопку.

И мы приехали на чердак.

Старик Фишер был мудр, тощ, голенаст, подростковат на вид и похож на старого, отжившего свое кузнечика, хотя не умел прыгать и стрекотать в траве.

Зато он умел давать советы, бесплатно и каждому, в прежней, оставшейся за бугром жизни.

Он не был настоящим ребе, кузнечик Фишер, но почти что ребе, и там это считалось.

Он сидел по вечерам в кресле, уложив руки на подлокотники, а к нему приходили советоваться нерешительные евреи.

Кресло было массивное, тяжелое, с прямой спинкой, и, усевшись в него, хотелось вынести суровый приговор без права на обжалование.

Но в него не садился никто, кроме самого Фишера.

Воротившись с работы, он наскоро ужинал на кухне, взбирался в свое судейское кресло, ждал посетителей, а они приходили непременно.

Его ноги чуточку не доставали до пола, но это никому не мешало.

Евреи привыкли советоваться.

– Ребе, как вы думаете?..

– Обязательно.

– Ребе, не считаете ли вы?..

– Ни в коем случае.

– Ребе, а можно вот так?..

– Так – можно.

Кресло не пропустила таможня.

Категорически.

– Оно старое, – сказали. – Антикварную мебель не выпускаем.

– Чего в нем старого? – удивился Фишер. – Обивка новая. Ножки новые. Спинка новая.

Таможенник подумал:

– Форма, – сказал он. – Форма старая.

И не пропустил.

– Там, – говорил Фишер, вздыхая. – Там я был ребе. Да, да, ребе. А тут? Что я могу посоветовать тут? Курс акций? Проценты-кредиты? Куда вложить – кому продать? Я же ничего тут не знаю. Какой я ребе?..

На чердаке выгорожена была клетушка.

Клетушка-комнатушка.

Стояло там кресло-эрзац, тоже тяжелое, тоже массивное, с прямой спинкой, и, усевшись в него, тоже хотелось выносить суровые приговоры, но теперь уже с правом на обжалование.

Кузнечик Фишер уселся в кресло-эрзац, руки уложил на подлокотники.

– Заходите, – сказал. – Кто там на очереди? Такое у меня желание.

И посетитель пошел косяком.

– Ребе, что делать с..?

– Простить.

– Ребе, как быть с..?

– Пренебречь.

– Ребе, насчет этого как..?

– Насчет этого – никак!

А сам – блаженствовал.

Чердак был огромный, раскидистый, пыльный и душноватый и уводил в пугающую глубину через времена и границы.

В его затемнениях, по углам-щелям-пазухам, хоронились от глаз попользованные некогда желания, которые стоило бы подлатать, подбить гвоздиком, прикрутить бечевкой, снова пустить в дело.

Балки под ногами.

Стропила над головой.

Запахи перегретой пыли.

Я заблудился уже окончательно в своих невозможных желаниях и незаметно пересек государственную границу.

Столб стоял пограничный.

Старик в тулупе.

Старая берданка подпирала сзади, чтобы не завалился от хилости.

Он плакал от обиды, этот старик, и слезы стекали в валенки прерывистой струйкой.

– Ходят, – говорил. – Пересекают-нарушают. Граница уже не граница.

– В желаниях, – ответил я. – В желаниях можно.

– Можно-то можно, – сказал он и подхихикнул посреди плача. – Есть и у меня законное желание – пристрелить парочку.