– А вы с какой стороны? – спрашиваю. – Наш или ихний?
– Какая тебе разница? – сказал. – Пристрелю, а там разбирайтесь.
И я пошел дальше.
Абарбарчук тоже ходил по чердаку.
Тоже, и он тоже!
В тех он ходил краях, куда заводит порой неутоленное мое желание, и я вижу его тогда, дю-жего, ражего, нос наперевес, с коробом на спине и складным столиком под мышкой.
– Купите, – говорит он и глядит на меня мудро и улыбчиво. – Совсем не за дорого.
Как же он изменился за эти годы, Шатун-Абарбарчук, как его жизнь потоптала, – быть может, это уже не он?
– Вы кто? – спрашиваю. – Кто вы теперь? Военрук? Парикмахер? Производитель нестандартных лифчиков?
– Продавец эмоций, – отвечает он и раскладывает свой товар. – Эмоций выехавшей народности. Такое мое теперешнее желание.
– Какая с этого корысть?
– Комиссионные, – говорит. – Вам весело, и мне процент веселья. Вам грустно, и мне процент грусти. Купите. Свежие. Нележалые. Эмоции, каких поискать.
– Мне некогда, – говорю. – Я на обратном пути. У вас еще останется?
– Останется, – отвечает. – От такой народности, да чтобы не осталось?
Я ухожу.
Я оглядываюсь.
Переминаюсь в сомнении.
– Вы – кто?.. Вы – Абарбарчук?
– Этого я вам не открою, – говорит он. – Чтобы налогами не обложили.
– Кому тут обкладывать?
А он мудро и улыбчиво:
– Есть тут такие. С такими желаниями.
И я пошел.
И пришел в конец чердака, в самый его тупик, где окно на всю стену, и город за окном, такой близкий и такой невозможно далекий!
Лбом в пыльное стекло: глядеть – не переглядеть.
2
...вот еду я по России, по битому ее асфальту, по неширокой лесной полосе, без просветов и прогалов по сторонам, – дикие, разбойные места, засеки с засадами, пересвист с уханьем, – будто забираюсь в глушь времен, в неведомое, в непочатые еще края, и город Борисоглебск всплывает нежданно в окантовке лесов, в конце дороги-просеки, тянется кверху куполами церквей, чтобы разглядеть пришлого гостя, и я въезжаю в очарованное малолюдство, в сказку далеких веков, и запустение вокруг монастыря, площадь булыжная в лужах, мелкие каменные строения дедовской давности, торговые ряды с неуместными вывесками: "Промтовары", "Продтовары", "Хозтовары", выгоревший на солнце линялый кумачовый призыв и комната-магазин "Книги", где я купил Тютчева ("Было два всего, – тихо сказала грустная и некрасивая девочка-продавщица. – Один купила учительница, другой – вам"), и громада монастыря с крепостными стенами, теплыми и шершавыми на ощупь, которые хочется обтрогать руками, надвратная церковь в оспинах-язвах насупившимся, обиженным, обманутым сторожем-тяжело-весом, которого обошли с тыла, а внутри, в монастырских постройках, во всякой келье – контора, во всякой часовне – учреждение, и стук машинок, и перезвон телефонов, и треск тезки – допотопного арифмометра "Феликс", и бег суетливых служащих, и закуточек музея с прелестной коллекцией старинных лубков "Чепуха для смеху народу на потеху", "Славный подпивала, веселый подъедала", "Роспись приданого молодцу удалому", – и не хочется уезжать назад, по битой дороге, но так и тянет остаться, оглянуться, зацепиться: город Борисоглебск опускается за горизонт куполами церквей, город оседает в памяти навечно, запрятанный в лесах сказочный город моего прошлого…
Почему еврей так пристально вглядывается в Россию?..
Вот я ночую в грязной, продувной гостинице Ростова Великого, где застиранное белье, затертые истончившиеся одеяла, буйные голоса шоферов за фанерной стенкой, вонючий до невозможного туалет, где всю ночь безмятежно храпел на столе, впритык к писсуарам, здоровенный мужик в тулупе, которому не досталось койки, – а рядом, совсем близко, Ростов для иностранцев, Ростов на валюту: ухоженный, отреставрированный кремль, главы нарядных церквей опрокинулись в озеро, и кельи-комнаты, кельи-салоны, крестовая палата под столовую, холлы для телевизоров с редкими фресками на стене, прудик на лужайке с мелкой живностью, горластые иностранцы толпами, щеголеватые сотрудники с цепкими глазами – дьяволы в показушном раю, а рядом, через стену, на внешнем, перемолотом колесами дворе, куда не водят туристов, храм красоты невозможной, жемчужина кремля с битыми окнами, с облезлыми боками, с потемневшими от старости строительными лесами, на которые страшно ступить, с пометом голубиным – белыми лишаями – на иконостасе дивной, резной работы, и обидно ходить там, в отстроенном не для тебя великолепии, и грустно лежать тут, под стенами чудо-храма, в бурьянных зарослях, проклиная и благословляя, ненавидя и любя...
Вот я приехал в город Мир, к Святополку Мирскому, в самую глубинку истории российской, где засрано всё старательно, не пропущено ни уголка, выбиты стекла, поломаны печи, кострища на полу, и крыши провалены, перекрытия порушены, подвалы вскрыты, как консервные банки, и буйная трава внутри помещений, кустарники, гигантские лопухи-мутанты, будто после ядерного взрыва, смертельной радиации, и нет вокруг ничего живого, нет вокруг никого, одни змеи да совы с ящерицами, – а рядом, на пригорке, церковь невидная, куполок над деревьями, мозаичный перелив над входом, ворота с крестом, которые никуда не ведут, а к кресту примотана проволокой антенна: связь уже не с Богом, а с радиовещанием и телевидением, – Боженька мой, мой добрый и терпеливый Боже, доколе?..
Вот я стою, задрав голову, перед гигантским храмом в Коломне, и скрипучая телега с картошкой въезжает вниз, в его подвалы, по деревянному настилу, где овощной склад, и доски на полу, и мешки рядами, рассыпанная морковь в углу, и сладко тянет холодной гнильцой ("Умели строить, – говорит возница. – В этой церкви картошка не прорастает"), – а вокруг храма, гиганта-храма, ободранные домишки, обвалившаяся штукатурка, заваленные на сторону ворота, раззор и нищее запустение, и ощущение такое, будто опустился с небес инопланетный корабль-храм, продукт неземной цивилизации, будто вышли из него пришельцы и разбрелись по округе по любопытным своим делам, а аборигены тут же воспользовались моментом, аборигены вышибли стекла, ободрали крышу, своротили крест, изъязвили ранами каменную кладку, приспособили под картошку непонятное им сооружение, не для небесных – для земных нужд, ибо на большее не хватило пещерного их разумения, и возвращаться уже некому, и возвращаться некуда: стоят по России соборы – следы удивительных и таинственных пришельцев...
Вот я плыву на пароходе по Волге, по Каме и Белой, в музыкальной каюте, каюте пыток, где дверь поскрипывает, ручка попискивает, полка покряхтывает, стекло постукивает, жалюзи побрякивают, раковина похрюкивает, и так круглые сутки, ночь и день, без сна и отдыха, хоть ты и запихиваешь бумажку в дверь, нож за полку, вилку под жалюзи, голову под подушку. Будто гонят тебя нарочно из каюты на палубу, чтобы встал, увидел, задумался. И вот ты уже застыл у борта, на стареньком колесном пароходе, посреди неширокой реки, и земля панорамой проходит перед глазами, замедленно и торжественно, для полного ее обозрения, а на берегу стоят туземцы, группами и поодиночке, что высматривают на горизонте желанный корабль с бусами-счастьем. Хозяева – не гости. Старожилы – не туристы. Действующие лица – не зрители. Кричит в тумане пароходная сирена, кричит всю ночь, без отдыха, в ужасе перед неизбежным столкновением. Каюта пыток. Палуба пыток. Земля пыток – не продохнешь…
Вот я сижу в лодке посреди ленивых полноводных струй, и юноша на веслах спокойный, как река, светлолицый, голубоглазый, золотоволосый, почти обнаженный: шея линии греческой, мягкие переливы мышц, мощный бугор под фиговой тряпочкой. "Ты тут родился?" – "Ну?" Тишина. Конец лета. День подарочный. Солнце нежными касаниями. Беспричинная тоска по невозможному. "Ты тут учился?" "Ну?" Течение тихое Капли с весла. Раки под берегом. Грибы на косогоре. Ветви над водой. "Ты тут работаешь?" – "Ну?" Пушкинская беседка в парке – дом Щепочкина над обрывом – Полотняный Завод – река Суходрев – Наталья Николаевна с локо-ном у щеки. "Тебе тут хорошо?" – "Ну?" И снова шоссе, спешка и толкотня, шум и гарь – слева грузовик, справа автобус, а он, этот юноша, всё еще плывет в тишине по течению, посреди луговых трав, обнаженный, в солнечных касаниях, и расстояние между нами – тишиной с травами и вонью со смрадом – считанные минуты на машине. Но не одолеть за годы, за века не одолеть. Гость – не хозяин…