Я уже объяснил Дороти на предыдущих сеансах, что ее привычка все рационализировать происходит от внутреннего нежелания разбираться в собственных чувствах. Факт, что дом не обрушится ей на голову, не имеет значения. Ее страхи, ее реальные переживания – вот о чем мы сейчас говорим.
Я предложил вернуться к истории с мухой. Она как будто смутилась. Погибнуть под рухнувшим зданием или под колесами автомобиля хотя бы физически возможно. Но муха уж точно не может раздавить человека. Дороти вновь попыталась найти рациональное объяснение: мухи – грязные насекомые, они переносят заразу. Да, сказал я, но раньше вы говорили отнюдь не о страхе заразных болезней. Может быть, муха – лишь символ, предположила она, очевидно, решив, что пришла на прием к психоаналитику. Я объяснил, что символы мне совершенно неинтересны. Мне интересны явления как таковые. Она возразила, что в математике символы, знаки и эквиваленты часто используются для решения задач. На что я ответил, что, если бы ее проблему можно было решить с помощью математики, она справилась бы сама.
Проблема, конечно же, заключалась не в зданиях и не в мухах. Дороти ощущала, что внешний мир давит на нее, что он ее подавляет. Обычно она справлялась с этими ощущениями, внушая себе, что у нее есть все, что нужно, а большего ей и не хочется. Когда я это озвучил, Дороти начала возражать. Внутренняя система репрессий, которую она выстроила для себя, была настолько отлаженной и эффективной, что полностью выпала за пределы осознанного восприятия. Ей было проще поверить, что у нее нет никаких желаний, чем признаться себе, что она сама их подавляет. Мне было несложно (апеллируя к ее развитому рациональному мышлению) убедить Дороти в том, что внешний мир ее вовсе не подавляет. Гораздо сложнее оказалось убедить ее в том, что давление, которое она ощущает, идет не извне, а изнутри. Она подавляла себя сама, причем так основательно, что все ее бытие-в-мире становилось ответом на воображаемую систему ограничений.
– То есть я стала бы больше собой, если бы была более раскрепощенной?
– Вопрос не в том, чтобы стать больше собой, – сказал я. – Ваше «я» – не какая-то отдельная сущность. Ваше «я» и есть вы. Вопрос в том, чтобы стать меньше собой или, если угодно, другим собой.
Дороти надолго задумалась. Мне вспомнились истории об узниках Освенцима, которые не могли заставить себя выйти за территорию лагеря, когда их освободили солдаты союзников.
– Но если я стану другим человеком, значит, я больше не буду собой.
Я сказал, что, если бы ей было комфортно «быть собой», она бы не обратилась за помощью к психотерапевту.
Я не видел смысла продолжать эту дискуссию. Получилось бы очень «смешно», если бы Дороти – человек, всю жизнь подавлявший свои желания в угоду другим, – вдруг изменила свое поведение лишь для того, чтобы угодить мне. Поэтому я завершил наш сеанс, зная, что, будучи умной и рассудительной женщиной, она сможет самостоятельно сделать выводы.
Во время нашей, как оказалось, последней встречи я попросил Дороти представить, что ей выдали разрешение делать все, что захочется, сроком на двадцать четыре часа. Никто не узнает, что она будет делать, никто ее не накажет, никто не станет ее упрекать, и все ее действия останутся без последствий. Что она сделает, если получит подобное разрешение? Ее обескуражила сама идея. Она попросила подробнее разъяснить правила, регламентирующие это воображаемое разрешение. После долгих уверений и разуверений она все же задумалась над вопросом. Я заметил, что она покраснела, и спросил, о чем она думает. Она покраснела еще сильнее, подтверждая тем самым, что моя цель достигнута. Мне было не нужно, чтобы она озвучила свои мысли. Главное, что они у нее появились. Для Дороти это был безусловный прогресс. Я попросил ее сосредоточиться на том, о чем она сейчас думает, и спросил, какие будут последствия, если она действительно это сделает.
– Никаких, – сказала она. – Вообще никаких.
Я сказал, что она может делать что хочет и быть кем хочет. Она вздохнула с таким облегчением, словно у нее гора свалилась с плеч. Она сказала, что больше не хочет быть Дороти. Поблагодарила меня и вышла из кабинета таким легким шагом, какого я никогда прежде у нее не замечал.
Поначалу я лишь удивлялась странному сходству между «Дороти» и Вероникой. Детали, которые изменил доктор Бретуэйт, сбили меня со следа. Вероника училась не в Оксфорде, а в Кембридже; наш отец был инженером, а не госслужащим; отношения Дороти с младшей сестрой никоим образом не походили на мои отношения с Вероникой. Может быть, мы с ней были не настолько близки, как положено сестрам, но Вероника никогда на меня не злилась и уж точно не таила никаких обид. Однако сходство действительно поражало. Я не смогла удержаться от смеха, когда прочитала, как Дороти осторожно и напряженно прилегла на диванчик. Это же вылитая Вероника! Точно так же, как Дороти, Вероника всегда до дрожи боялась ос, пчел, мух и мотыльков. И точно так же, как Дороти, она была ярой сторонницей соблюдения правил. Это могло быть простым совпадением, но в том, что Дороти и есть Вероника, меня окончательно убедило одно характерное словечко. В детстве, когда я впадала в неуемный восторг или сильно грустила, Вероника всегда реагировала одинаково. «И что, обязательно надо устраивать мелодраму?» – говорила она, сморщив нос. Именно это слово употребила Дороти, когда корила себя за глупость. Позже, когда я узнала, что дом Бретуэйта располагается в пяти минутах ходьбы от моста, с которого бросилась Вероника, я уже не сомневалась, что она вышла из его кабинета вовсе не «легким шагом», как он утверждал в своей книге. Она вышла с твердым намерением покончить с собой. Хотя, может быть, именно это решение и придало легкости ее шагам. Но, памятуя о том, что мне неоднократно вменяли в вину слишком бурное воображение, я не стала спешить с выводами и на следующий день вновь пошла в «Фойлиз».