Перед самым своим уходом он обнаружил коньячную бутылку и стал делать круги вокруг Беньяша. Но тот сразу дал понять, что из этого ничего не выйдет.
— Есть еще одна. Но откроем мы ее только после того, как будет поставлено минное поле. Ясно?
Лисогор покрутился-покрутился и ушел. Это было вечером, часов около восьми.
До этого я прилично выспался. Всю ночь на теплоходе я почти не спал, поэтому, когда беньяшевский старшина — пожилой, обстоятельный усач — предложил мне тюфячок и одеяло, я с готовностью ими воспользовался. Говорят, днем была небольшая бомбежка, но я ничего не слышал, спал как убитый.
Проснулся оттого, что кто-то деликатно, но настойчиво тряс меня за плечо. С трудом раскрыл глаза — передо мной Валега, мой связной.
— Обед принес, товарищ инженер. Кушать пора.
Я с аппетитом уничтожил полкотелка перлового супа и котлеты из офицерской столовой и, только отдавая Валеге котелок, понял, что все еще больше осложняется. Валеги-то у меня в Сталинграде не было. Был Титков, а Валега появился только летом сорок третьего года, когда я из госпиталя попал в саперный батальон. В Сталинград же, вернее, «в окопы Сталинграда», я его перевел уже после войны, пользуясь своим писательским всемогуществом, — об этом я даже написал потом небольшой очерк в «Новом мире» — «Три встречи». И вот, пожалуйста, стоит сейчас передо мной маленький, головастый, как всегда угрюмый и недовольный моим поведением — почему ушел в первый батальон без него, непорядок…
Я растерялся, но все же мимоходом спросил о Титкове: где он, чем сейчас занимается.
— Как где? — удивился Валега. — Вы ж его сами в медсанбат отправили. У него ж желтуха…
Так, желтуха… В Сталинграде многие тогда болели желтухой. Желтухой и куриной слепотой — от отсутствия каких-то там витаминов, — но я что-то не припомню, чтоб Титков когда-нибудь чем-нибудь болел — здоровенный сибиряк, никакая хвороба его не брала.
Сложный ход моих мыслей нарушило появление разведчиков. Не батальонных, а полковых. Явилось их четверо — три бойца и их командир Фищенко. Все четверо были в тельняшках, выглядывавших из-под гимнастерок, а командир к тому же и в бескозырке. Вид у всех был лихой, особенно у Фищенко. Кургузая, на три пальца ниже пупка, гимнастерка, черный моряцкий ремень, хромовые сапожки, собранные в гармошку, и фрицевская финка с пупыристой костяной ручкой на боку. На другом боку, вернее на заду, — «вальтер» в изящной кобуре, но без немецкой цепочки-шомпола: к тому времени она слишком вошла в моду, и знатоки высшего фронтового шика «сняли ее с вооружения». Все четверо были великолепны. «Великолепная четверка»…
Сняв автоматы, молча расселись на нарах.
С Ванькой Фищенко в те дни мы из-за какой-то ерунды поцапались. Я как старший по званию и возрасту — ему было тогда девятнадцать лет — отчитал его, повернул «кругом, шагом марш!», и он долго мне этого не прощал. Год спустя мы оба были ранены под Голой Долиной на Донце, попали в один госпиталь в Баку, и там он признался мне, что собирался со своими разведчиками сделать мне темную, «чтоб не был таким разумным, интеллигента кусок».
Сейчас он сидел на нарах, расставив колени, и на меня не глядел, насупился. Мне стало смешно. Ведь мы с тобой, гад этакий, в госпитале потом четыре месяца провалялись, и никакой водой, никаким брандспойтом разлить нас нельзя было, а после войны три года ты прожил как миленький у меня на диване, когда учился в техникуме, и в этом году прислал мне к 9 Мая поздравительную телеграмму великолепного содержания: «Пью победу твое здоровье ты же понимаешь Ванька». А сейчас, кривоносая твоя морда, сидишь и глаз в мою сторону не подымаешь.