Вскоре после моего освобождения нагрянула мировая война — и было не до меня. Всю войну, перебиваясь с хлеба на квас, просидел я в Лондоне, и шесть лет тому назад, распродав все, кроме кубка, приехал сюда, во Фрунзе. Захотелось уйти от людей, ехать было безразлично куда — лишь бы в тишину, глушь, умереть спокойно. Я думаю, Горя, ты понял все.
— Понял, дедушка, понял, — страшно волнуясь, ответил Георгий Сергеевич. — Миллионы лет тому назад жители тогда еще не мертвой, а живой, культурной, может быть, в сотни раз более культурной, чем наша земля, луны решили поделиться с нами, людьми земли, своими знаниями, заявить о своем существовании…
— Да, Горя, — продолжал старик, — и послали на землю снаряд, может, быть, со своей историей, описанием завершенных достижений, семенами растений. Долго и тщательно, должно быть, готовились они к этому предприятию. Ведь стрельнуть на расстояние около четырехсот миллионов километров не шутка… И вот, Горя, этот снаряд упал на бесплодную еще землю — человека еще не было и их не понял никто.
— А когда, миллионы лет спустя, — тихо сказал Георгий Сергеевич, — появился человек, то их уже не было — носится вокруг земли гигантское кладбище. А человек… человек не сумел понять их и сейчас, даже не ведая, что творит, поиздевался над ними.
Георгий Сергеевич взял в руку кубок. Тускло-серым светом отливала гладкая поверхность, и он тихо зазвенел от прикосновения пальцев.
* * *
Месяц спустя, похоронив деда, возвращался Георгий Сергеевич к себе, в Ленинград. Усыпно раскачивало мягкий вагон и слипались глаза. Тонко свистел где-то маневровый паровоз, другой отвечал ему низким, густым ревом.
Смутно намечалось рождающееся произведение, пробивались сквозь явь образы сна…
…Склонившись над столом, освещенный свечой, сидит громадный офицер в форме александровских времен… Перед ним темный цилиндрический предмет, бутылка и сверток бумаг… Офицер пьян — он качается над столом и бормочет что-то. Потом клонится головой к столу и засыпает…
…Свеча, задетая локтем, падает, но медленно, медленно… все погружается во тьму, и только огонек свечи плывет в воздухе — из тьмы вырисовывается равнина, уходящая вдаль… Огонек свечи разгорается все сильнее, все ярче, из желтого становится ослепительно белым — и мрак ночи, свистя, прорезает звезда… она падает совсем близко и из земли подымается пар…
…Из тьмы надвигается туша огромного зверя… Он страшен, как зверь Апокалипсиса… Грузное туловище, заключенное в панцирь, длинная шея, крошечная головка с горящими злыми глазами…
Тихо рыча, ползет чудовище к месту, где упала звезда, роет когтями землю — и вдруг отскакивает, тряся обожженной лапой, испуская дикий, потрясающий мрак ночи, сверхъестественный рев…
ЭЛИТЕРИЙ
Рис. И. Колесникова
Что сочинение Сэта Томмервиля, из семи, поданных в Совет факультета, было лучшим, не подлежало сомнению. Сама тема — «Древние осадочные породы Гуронской системы», давала широкий простор гипотезе, а потому и являлась весьма опасной для молодого и увлекающегося ума. Сэт Томмервиль счастливо уклонился от соблазна эффектных, но малоубедительных обобщений и, удачно ориентируясь в противоречиях таких знатоков, как Ван Гайз, Дэна, Михайловский и др., выявил свою точку зрения, достаточно научную и (что, пожалуй, является более важным) вполне корректную по отношению к вышеперечисленным авторитетам. А это значило, что место при факультете по кафедре геологии и палеонтологии за ним обеспечено. И Элит, встретившая его в передней своей маленькой квартирки, поздоровалась с ним нежнее обычного, задержав свою руку в его крепкой ладони чуть-чуть дольше, чем, может быть, следовало бы.
Ромуальд же Гримм, двоюродный брат Элит, вечно растрепанный, шумный и излишне искренний художник и тут не изменил себе — хлопнул Сэта по плечу и подтолкнул его к девушке.
— Ну, Эли, не ломайся больше, — сказал он, — и бери его в мужья. Он уже достаточно знаменит, чтобы освещать тебя своим великолепным сиянием.
Элит закусила губу и Сэт почувствовал, что все пропало — по крайней мере на ближайшее время. Бросив свирепый взгляд на художника, он уже было собирался ответить резкостью, но Элит предупредила его.
— Сейчас половина двенадцатого, Ром, — заметила она, смотря на часики браслета, — а вернисаж начинается в двенадцать. Ты можешь опоздать.