Annotation
«Случай» — фильм уже не о внешнем, а скорее о внутреннем мире — о силах, управляющих человеческой судьбой, толкающих человека в ту или иную сторону.
Кшиштоф Кесьлёвский
Начало (Beginning)
Случай первый (Przypadek 1): Витек вскочил в вагон уже набравшего скорость поезда
Случай второй (Przypadek 2): Ну а если бы Витек не вскочил?
Случай третий (Przypadek 3): У выхода в город его ждала Ольга
notes
1
2
3
4
5
6
7
Кшиштоф Кесьлёвский
Случай
Киноповесть
Krzysztof Kieślowski «Przypadek»
Перевод С. Тонконогова
Начало (Beginning)
Надо ли нам что-то знать о Витеке Длугоше до того, как он появится перед нами на вокзале в Лодзи, бегущий за поездом с сумкой на плече? Или все, что происходило с ним до тех пор, мы увидим лишь три года спустя, когда только что стартовавший самолет начнет трясти и несколько событий из жизни промелькнут в его меркнущем сознании?
Он пережил длинную череду будничных дней и обыкновенных чувств. Пережил и высокие минуты, и многое из того, что произошло с ним в жизни (так он, по крайней мере, думал), могло произойти только с ним одним, и каждая минута — и самая обычная, и не совсем — оставила в нем какой-то след. Ведь, по сути дела, немало зависит от того, кто и каким тоном говорит нам «не горбись» за завтраком и какой вкус мы ищем всю жизнь, чтобы напоследок понять: это вкус булки с посоленным весенним помидором, съеденной на теплом ветру на балконе серого дома.
Допустим, Витек родился в июне пятьдесят шестого в Познани. Отец его, инженер с «Цегельского»[1], вполне мог погибнуть в тогдашнем хаосе, но не погиб, всего лишь ночевать не пришел, и у матери с огромным торчащим животом, не находившей себе места от волнения, начались схватки за две недели до срока. С трудом, под пулями, дотащилась она до больницы и там, среди немыслимой кутерьмы, родила в коридоре двух мальчиков, после чего, прежде чем на нее успели обратить внимание, в том же коридоре скончалась. Брат Витека, Ян, умер две недели спустя, хотя врачи и сестры сделали, как говорится в таких случаях, все от них зависящее: ведь события, подобные познанским, сплачивают людей, придают им силы.
Отец Витека нашел их на следующий день; гордость организатора забастовки смешалась в нем с болью человека, потерявшего жену, и с радостью мужчины — было ему уже под сорок, — у которого родился сын. Это был первый контакт отца с врачами и больницей, и, возможно, поэтому, остро переживая свою вину за ту ночь, когда он, одержимый политикой и верой, не пришел домой, отец пожелал, чтобы Витек стал врачом. Вера куда-то испарилась, политика сама выскользнула из рук, да он и не пытался ее удерживать, зато осталась уверенность, что помочь человеку можно только когда ему больно, причем когда боль эта — телесная.
Допустим, так оно могло быть. Человек немногословный, отец не посвящал сына в подробности той ночи, но Витек с годами все больше убеждался, что сам все видел и все запомнил, хотя и видеть не мог и тем более помнить. Но как в таком случае объяснить возникавшую перед глазами отчетливую картину? Женская нога в изодранном чулке… какого-то человека волокут по полу, за ним тянется кровавая полоса… И как объяснить тот факт, что он столь же отчетливо видит завернутого в пеленку, вынутого из соседней кроватки младенца? И все это спрятано где-то глубоко и ни разу не высказано вслух.
Как-то Витек попытался было, засыпая с ощущением абсолютной чистоты после первой исповеди, рассказать об этом отцу, но, верно, не сумел — ему тогда было только восемь лет — найти подходящих слов; отец лишь внимательно взглянул на него и сказал строже обычного: «Спи, сынок». И поцеловал его, обдав противным табачным перегаром. Утром, встав как всегда пописать, он увидел, что отец спит при зажженном свете, приоткрыв рот, с капелькой слюны на губе.
О матери они почти не говорили. Витек знал только, что отец познакомился с нею на курсах французского в конце 40-х годов, что была она моложе отца на пятнадцать лет; на какой-то фотографии он с удивлением обнаружил, что она не была красива, а однажды, делая уроки, заметил, что отец присматривается, как он пишет восьмерку в примере 19 — 8 = 11.
Витек и потом так писал восьмерку, соединяя два кружочка, — возможно потому, что отец тогда сказал: «Правильно… одиннадцать… Мама тоже так писала восьмерки». А может, все равно писал бы так, даже если бы отец ничего не сказал. Но он сказал. А позже — кажется, Витеку в тот день исполнилось четырнадцать, и уже решено было, что он станет врачом, — отец пригласил его на праздничный обед в ресторан и, когда они сидели за столом, ни с того ни с сего сказал, что мать всегда мешала мороженое с кофе, так как горячее хорошо есть с холодным, а белое с черным. На десерт они ели любимый Витеком творожник. Достаточно ли столько знать о матери?
Учился он на пятерки, и гордость распирала его до тех пор, пока он не заметил — в четвертом, кажется, классе, хотя догадывался уже давно: отец не одобряет отличных отметок. Он вроде бы радовался, похлопывал сына по плечу за пятерки при переходе из класса в класс, покупал ему велосипед или лыжи, но всякий раз застывал на мгновенье, продолжая, впрочем, улыбаться и шутить. В седьмом классе Витек подрался со старшеклассником — а дрался он редко и не слишком умело, — так вот, исступленно колошматя того парня, он, забывшись, врезал и вмешавшемуся в драку учителю. Рассек ему губу, заработал сниженную оценку по поведению и уже до самого конца года не мог заставить себя отвечать ему по математике. И жене этого учителя, историчке, тоже не мог отвечать, хотя прекрасно знал предмет. Кое-как решал примеры, наобум брякал даты, так что в свидетельстве об окончании года оказалось полно троек, после чего он убедился — будучи вполне к этому готов, — что отца обрадовало снижение его школьных полетов. Правда, на этот раз отец ничего Витеку не купил, был суров, покачал головой над свидетельством, но Витек видел, что он доволен. Позже, за год до смерти, отец признался ему, что не выносит отличников, и в жизни тоже, что сам он учился прекрасно, но всякий раз, принося из школы отличные характеристики и награды, чувствовал, как его отец — «то есть твой дед», добавил он, — понемногу от него отдаляется.
Сказал он Витеку это, а также многое другое в лодзинской больнице, ночью, много позже отведенных для посещения часов, в прокуренной комнате, где стоял телевизор. Витек мог допоздна оставаться в этой больнице — здесь же отец потом и умер — благодаря близости отца со спокойной сорокалетней докторшей по имени Кася. Как-то, в промежутке между пребываниями отца в больнице — Витек был уже студентом первого курса мединститута, — неожиданно отменили занятия, и, придя домой раньше обычного, он застал их в весьма недвусмысленной ситуации.
Докторша стояла, опершись о стол: юбка задрана, колготки спущены, — а отец в пижаме стоял перед ней на коленях, уткнувши голову меж ее бедер. Мутный взгляд полуприкрытых глаз докторши при виде Витека вдруг прояснился, и без единого движения, одними глазами она дала ему знак выйти. Разумеется, потом они никогда об этом не говорили. Впрочем, Витек не почувствовал ни отвращения, ни враждебности, он просто вернулся в «Гражданский» пить пиво с приятелями, но картинка запечатлелась в памяти. Надеюсь, эта картинка не будет компрометировать его отца.
В двенадцать лет Витек впервые — в летнем лагере — увидел и познал то, что ксендзы называли грехом. Сперва увидел: в первый же день, в спальне, перед тем как погасить на ночь свет, один из мальчишек, которые были знакомы еще по Варшаве, вдруг крикнул: «Ну, ребята, поехали!» — сбросил с себя одеяло и принялся онанировать. Он был рыжий, звался Краснухой и делал это потом ежедневно. Кто-то пытался ему подражать, но при всех ни у кого не получалось, и до конца срока Краснуха один выполнял свой публичный ритуал. Витек почувствовал зависть, сам точно не зная к чему: то ли грешить захотелось, то ли поскорее стать таким же взрослым, и вот, однажды утром, внимательно наблюдая за Краснухой и дождавшись, пока тот за завтраком откусит первый кусочек хлеба, сказал ему: