Вот это, доченька, и есть полный третий шаг в истинно женскую ипостась. И необязательно для этого до седых волос дожить или матерью всех ратнинцев стать, как Добродея и предшественницы ее. Просто однажды наступит тот час, когда слово твое станет весомым для всех — баб, мужей, стариков. Весомым, а то и непреложным, не только в силу ума и опыта твоего, не только из-за уважения и признания тебя хранительницей великого дела тысячелетнего продолжения рода людского, но и потому, что ты будешь знать: когда это слово сказать, а когда промолчать. И все будут уверены в том, что слово твое верно, что за ним — извечная женская мудрость и правда.
— Что ж, Добродея была, как бы, женским сотником или старостой?
— Ну, вот: распинаешься перед тобой, а у тебя в одно ухо влетает, в другое вылетает. — Настена досадливо скривила губы. — Рано я, видать, разговор этот с тобой завела.
— Да, нет же, мама! — Юлька, хоть и не видела в темноте материной мимики, но все поняла по голосу и зачастила: — Ничего не рано! Понимаю я все, только просто спросить хочу: как это так — ты сначала говорила, что явь — мужской мир, а потом вышло, что нет. И как матерями всех ратнинцев становятся? Сотника-то ратники выбирают, старосту тоже…
— Ладно, ладно, затараторила… — Настена слегка прижала палец к юлькиным губам, заставляя ее умолкнуть. — Раз уж не рано тебе это знать, ведунья великая, слушай дальше. Каким бы мужским миром явь ни была, для всякого мужа есть мать и есть все остальные женщины. Какой бы мать строгой, неласковой, даже злой, ни была, все равно, это мать — самый близкий и самый родной человек в мире, который тебе зла никогда не пожелает, всегда поймет, простит, пожалеет. Всегда у нее сердце за тебя болеть будет, и всегда ты для нее ребенком останешься, даже если у тебя свои внуки по дому бегают. И есть женщины… ЖЕНЩИНЫ, которым дано светлыми богами ощущать любовь и заботу не только к близким, но и ко всем, или почти ко всем, кто рядом с ними обретается. Такие женщины и становятся Добродеями. Добродея, ведь, не имя, а прозвание… и призвание. Никто ее не выбирает, просто потихоньку, не сразу, так начинают ее величать другие женщины, до тех же высот любви и понимания поднявшиеся, уважение у ратнинцев заслужившие, а вслед за ними и все остальные.
Настена замолчала, словно раздумывая: все ли, что требовалось, сказано и правильно ли поняла ее дочка? Все-таки, неполные тринадцать лет, хотя по остроте ума и, пусть специфическому, жизненному опыту, Юлька опережала сверстниц года на два-три. Все равно, ребенок, в котором, впрочем, уже угадываются черты будущей женщины, не столько по внешности, сколько по повадке и вовсе не детским интересам. И женщина эта будет — Настена чувствовала — сильнее, жестче своей матери, решительнее и… беспощаднее к себе и к другим. В покойную прабабку — не столько лекарка, сколько ведунья, жрица Макоши, стоявшей когда-то чуть ли не выше остальных славянских богов, способной урезонить громыхалу Перуна и поспорить с самой Мореной. Добрая-то, Макошь, добрая, даже всеблагая, но, когда надо, могла все — вообще все! Тот же Велес поглядывал на Макошь из своего подземного царства со смесью опаски и уважения. Давно это было, очень давно… Но и теперь, в скотьих делах, Макошь домашней скотиной повелевает в большей степени, чем Велес.
— Мам! — перебила настенины размышления Юлька. — А кто ж теперь-то у нас Добродея?
— Нету. — Настена вздохнула и развела руками. — Старухи все перемерли, Аграфена, жена Корзня, которую следующей Добродеей видели, еще раньше умерла, а Марфу, которая тоже могла бы, михайловы отроки убили. Правильно, к стати, убили — если не смогла мужа от бунта удержать, то какая же из нее Добродея?
— А старостиха Беляна?
— Умна, хозяйственна, по возрасту самая старшая из ратнинских баб… но суетна, мелочна. Так-то незаметно, но если вдруг что-то неожиданное случается, и думать быстро надо, тут-то все и вылезает. Аристарх ее иногда, как пугливую лошадь, окорачивает. Нет, не годится.
— А другие? Ты, вот, поминала: вдову Феодору, Любаву — жену десятника Фомы, минькину мать…
— Феодора… не знаю. Чем-то она светлых богов прогневила или… Христа. Чтобы так жизнь бабу била… просто так не бывает. Ты погляди: мужа и среднего сына в один день в бою убили, старший сын ратником не стал — с детства с клюкой шкандыбает, а в сырую погоду, так и на костылях, родители в моровое поветрие преставились, уже второй внук подряд до года не доживает. Нет, держится она хорошо, горю себя сломить не дозволяет — за то и уважают ее. Но я-то вижу: зимняя вода у нее в глазах, и на кладбище чаще… чаще разумного ходит.
Любава могла бы, но… — Настена невесело усмехнулась. — Вишь, как выходит, Гуня: у каждой свое «но» имеется. За Фомой у Любавы уже второе замужество, и она на четыре года старше мужа. Сейчас-то, ничего — Фома заматерел, седые волосы в бороде проклюнулись, а раньше очень заметно было. И как-то она очень уж в мужние дела вошла: вот повздорил Фома с Корзнем, и Любава на всех Лисовинов исподлобья смотрит. Порой до смешного доходит, мужа в краску перед другими вгоняет. Недавно принесла Лавру в кузню мужнину кольчугу — несколько колец попорченных на подоле заменить, разве ж это дело, вместо мужа за оружием следить? Сыновья, уже женатые, чуть не в голос воют, так она их материнскими заботами извела. Невесток, как девчонок-неумех… Привыкла старшей в семье быть, ничего не поделаешь, но, если меры в чем-то одном не знаешь, то не знаешь ее и во всем. Так-то!
— А минькина мать?
— Медвяна… э-э, Анна-то? Может! Молода пока, но лет через десять-пятнадцать сможет, вернее смогла бы, но… Вот видишь: и здесь свое «но». За чужака она замуж выходит. Сама пришлая, хоть и сумела стать своей, и замуж за пришлого пойдет. Пойдет, пойдет! — отреагировала Настена на легкое шевеление дочери. — Сама же рядом с ними живешь, все видишь.
— Ага, тетка Анна прямо расцвела вся, лет на десять помолодела, а дядька Алексей… он такой… он весь… как глянет… — Юлька явно затруднилась с подбором эпитетов.
— Умен, силен, крут… — Настена юлькиных затруднений не испытывала —… жизнью битый, но не сломанный, ликом и статью истинно Перун в молодости!
— В какой молодости, мама? У него половина волос седая!
— Э-э-э, дочка, бывают седины, которые не старят, а красят…
— Ма-а-ма! Да ты никак сама в него…
— Дури-то не болтай! — оборвала Юльку Настена и тут же устыдилась горячности, с которой прикрикнула на дочь. Сама по себе эта горячность говорила больше, чем слова, и не только Юльке, но и самой Настене. И уж совсем затосковала лекарка, когда поняла, вдруг, что оправдывается: — Влюбилась, не влюбилась, а… оценила… по достоинству. К тому ж, лучше других умственное и телесное здоровье вижу… Да и не старуха я, в конце-то концов, на год моложе Аньки!
— Ой, мамочка…
— Да не ойкай ты! Не бойся, глаза выцарапывать мы с Анькой друг дружке не будем, еще не хватало из-за козла этого! Рудный Воевода, руки по локоть в крови, семью не сберег, в бегах, как тать обретается, у бабы под подолом от бед упрятался!..
Настену несло, и она не находила в себе ни сил, ни, что самое ужасное, желания остановиться, хотя со все большей отчетливостью понимала, что ругань выдает ее сильнее, чем только что высказанные в адрес Алексея комплименты. Выдает себе самой, потому что еще сегодня, еще полчаса назад, ей и в голову не пришло бы задуматься о том, как сильно зацепил ее беглый сотник переяславского князя Ярополка. И разговаривала-то с ним только два раза (из них один — ругалась), и вереницу чужих смертей в его глазах угадывала, и… спаси и помоги, Макошь пресветлая, не рушь покой, ведь смирилась же с долей ведовской, утвердилась на стезе служения тебе, богиня пресветлая… За что ж меня так? Или это — награда? Наградить, ведь, можно и мукой — сладкой мукой. Макошь это умеет…