— Ой, мама… неужто?.. — Юлька прихлопнула рот ладошкой, словно боясь высказать то, что пришло ей на ум.
— Это я тебя спросить должна: неужто? — Настена снова взяла дочку за руку. — Ты при слиянии с Михайлой ничего такого не замечала?
— Чего тако?.. — Крепко сжавшиеся пальцы матери в очередной раз прервали недоуменный вопрос и заставили Юльку сосредоточится. — Не знаю, я же и не думала что так… я ж тебе уже рассказывала, что когда мы сливаемся, я и думать-то почти не могу — он думает. Он вообще сильнее меня, если чего-то утаить захочет, мне нипочем не узнать.
— Значит, и в мыслях сильнее… все одно к одному. — Настена покивала каким-то своим размышлениям. — Одно только не сходится: Перуна Михайла никогда не поминает. Ведь не поминает? А, дочка? Не слыхала никогда?
— Нет, ни разу.
— Может быть, потому, что Михайла пока еще обряда воинского посвящения не прошел?
— Какого обряда, мам?
— Перунова обряда. В чем там дело, не спрашивай, не знаю, и никто из женщин не знает. Мужчины тоже не все знают — стерегутся ратники. Твердо сказать могу только одно: наши мужи воинские — христиане-то христиане, но Перуна Громовержца чтят. И есть ведь у христиан свои небесные воины: Георгий Победоносец, архистратиг Михаил, но чем-то они наших вояк не устраивают, чем — не ведаю, да только все новики через тайный обряд посвящения в воины проходят. Только после этого их в десятки берут.
Ты, дочка только не болтай об этом. Не попусти Макошь пресветлая, кто-то из ратников решит, что ты что-то лишнее проведала — удавят в тихом уголке, не задумаются. Строго у них с этим делом.
— Да что ты, мама! Когда это я болтушкой…
— А я говорю: не проболтайся! Одного подозрения им хватит! Хрустнет горлышко и… были уже случаи.
Юлька поежилась, поелозила глазами в темноте избы, придвинулась на лавке поближе к матери и тихонько пискнула:
— Страшно-то как, мамочка. Крестильник, Перун…
— Не бойся, Гуня. — Настена снова обняла дочку за плечи и прижала к себе. — Мы же с тобой ведуньи, так или иначе, но все равно все по-своему повернем. Ведь повернем же? А, Гунюшка?
— Да-а, а если Минька меня не простит? — совсем по-детски протянула Юлька и хлюпнула носом. — Или убьют его?
— А вот на то мы, доченька, и ведуньи, чтобы не допустить ни того, ни другого. Только сделать надо все правильно… Ну-ну, хватит кукситься, сейчас мы с тобой все хорошо обдумаем, решим, как и что, а потом… Да что б мы и не справились? У умной бабы муж на веревочке ходит как… гм, и сам не замечает. А уж у ведуньи-то… Хорошая ведунья не только людьми, а и событиями должна уметь повелевать! Вот мы сейчас и выдумаем, как нам события в нужную сторону повернуть. А потом и повернем, вот увидишь. И не бойся ничего. Перун, там, или не Перун, к этому мы касательства не имеем и голову себе забивать не станем, а Крестильник, если я все правильно угадала, нам поможет.
— Как поможет?
— А так. Крестильник-то духом ой, как крепок был, и уверенности в себе ему не занимать. Это ж надо — грехи всей сотни на себя взять! И сотнику перечить не боялся, а времена тогда были строгие, не то, что сейчас. Вот эта-то крепость духа Михайлу и поддержит, если в нем память пращура пробудилась.
И в тяжести твоей вины Крестильник Михайлову горячность поумерит — уж он-то в жизни всякого повидал, а к старости помягчал нравом, помягчал… Но и ты себя правильно повести должна, не ошибиться ни в коем случае — ни в слове, ни в жесте, ни во взгляде! Все должно быть так же соразмерно и гладко, как при творении лечебного наговора. И точно так же ты должна последствия любого своего слова или действия предвидеть и понимать. Значит, что?
— Что?
— Эх, Гуня, Гуня, да чему ж я тебя учила-то? Ты, когда заговор целебный творишь, для кого это делаешь, для себя или для больного?
— Для больного.
— А если для больного, то что важнее: как это тебе видится или то, что о тебе больной думает?
— То, что больной…
— А когда резать приходится, мы как себя вести должны, чтобы разговоров не пошло, будто нам живого человека полосовать нравится?
— Так что же, мам, все время оглядываться, как бы кто чего не сказал, как бы чего не подумали?
— Да! Все время, а не только, когда лечишь. Постоянно себя спрашивать: «Как я выгляжу?» и «Что обо мне подумают?».
— Да так только девки, которым замуж пора…
— А нам все время так надо, доченька. Каждый день, каждый час, каждый миг. — Настена улыбнулась в темноте и сдержалась, чтобы не добавить: «Как и всем женщинам, которые настоящими женщинами себя мыслят».
— Да так же с ума сойдешь, мама, все время за собой следить…
— И как же ты до сих пор разум сохранила, среди полутора сотен отроков обретаясь? Или не ты мне хвасталась, что никто из них тебе поперек слова сказать не смеет? Взяла б ты их под свою руку, если бы была такая, как сейчас: с мокрым носом, с писклявым голосом, у меня подмышкой прячущаяся?
— Так то отроки… и Минька приказал.
— Однако ж и ты своим видом и поведением тот приказ подтвердила! И над каждым шагом, над каждым словом не задумывалась — один раз себя поставила, да так дальше и держалась. А, дочка?
— Не знаю, я как-то не задумывалась…
— И очень хорошо, что не задумывалась, так и надо! Запомни: как ты себя понимаешь, так ты и выглядишь. Сама же про Михайлу говорила, что он в Младшей страже властвует так, будто иначе и быть не может, а отроки это чувствуют и подчиняются. Так и ты себя сразу так поставила, что перечить тебе никому и в голову не пришло, а потом ты это ощущение в отроках все время поддерживала — лечением, строгостью, обладанием тайными для них знаниями и… близостью с их старшиной, конечно, тоже.
— Я еще кой-кому и наподдала, как ты показывала… а Минька добавил.
— И это тоже не лишнее, только увлекаться не надо. В меру, все только в меру хорошо.
— Да где она, эта мера-то? Я же Миньку… — вместо окончания фразы последовал горестный вздох.
— А ведь вы с ним похожи, в людских глазах, Гуня.
— Как это?
— Очень просто. Нас, лекарок, опасаются. Нет, уважают, конечно же, некоторые даже искренне любят или благодарны за избавление от хворей. Но живем-то мы не так, как все, знаем что-то такое, что другим недоступно, а все непонятное и необычное у простого человека опасения вызывает. А еще, есть такие, что завидуют нам — власти нашей над людьми, уверенности в себе, особому положению, тебе, доченька, вдобавок, и за то, что Михайла ни на кого, кроме тебя не смотрит. А женихом-то скоро завидным станет!
— Угу, с его-то рожей…
— Ой, ой, ой! Матери-то родной уши не заливай… и не красней, аж в темноте видно!
— Ну, мам!
— Ладно, ладно. Так, вот: завидуют, а некоторые еще и тихо ненавидят. За то, что знаем о них такое, о чем им самим даже и вспоминать неохота. Мне же, бывает, исповедуются почище, чем попу нашему. Сколько в этих стенах слез пролито, сколько тайн открыто, о скольких грехах и тайных пороках поведано… Облегчение-то они получили — иногда ничего и делать не требуется, только выслушать, но помнят, ведь, что кроме них, и я теперь про все это знаю, а как им хотелось бы, что б никто не знал!
Ну, и сплетни, конечно, пересуды, небылицы… Ты, поди, и не догадываешься, что у тебя коса змеей оборачиваться способна? А? У Лушки Силантьевой жены все зубы гнилые из-за того, что я на нее косо посмотрела, а бабка Маланья слепнуть стала, за то, что кричала, будто нам слишком много зерна отдают. Сама потом сына с двумя мешками крупы прислала — извиняться. Правда прозреть не успела — померла в моровое поветрие. И надо ж, все старики от болезни преставились, а бабка Маланья из-за того, что я ее не простила! А еще, после того, как поп наш где-нибудь святой водой покропит, ночью сюда домовые, банники, овинники и прочая мелкая нечисть прибегает — ожоги от святой воды лечить. Еще рассказывать или хватит?