Раскатывание теста, ополоснутого «в трех водах» происходит в молчании, я шугаю скалкой, пытаясь отогнать память о взгляде с пола, бабушка, искоса поглядывающая на меня точно такими же глазами, посыпает тесто мукой и помешивает зажарку в сковороде, приворачивает кран — все будто бы одновременно и легко, как дирижер.
Мы разрываем тесто на два листа, подспудно я ожидаю крови, но ее нет. Бабушка укладывает лист в сытно лоснящуюся форму, парусом в штиль тесто лениво свисает из формы — внутрь мы кладем паштет, кусочки обжаренного мяса, снова паштет, снова мясо, вареные яйца, чуточку зелени. Наконец сверху все это бережно укрывается вторым листом теста — бабушка подтыкает лист по краям формы, словно одеяло. Перекрестив форму, бабушка делает, мастерски орудуя темным ножом с костяной ручкой, в середине пирога отверстие, вставляет туда свернутую фунтиком грубую пергаментную бумагу — это «труба». Не дрогнув, засандаливает в эту «трубу» стакан коньяка. И благоухающий «Белым аистом» паштет уплывает в раскаленную духовку.
— Ешче трошки и воля, — задорно говорит бабушка, она раскраснелась, на лбу у нее след от муки. «Трошки» занимают сорок пять минут. И на сегодня — всё. К празднику нам осталось изловить и приготовить карпов и обеспечить сладкий стол сырником и всякой приятной чепухой вроде яблок, сваренных в вине, коржей для торта и пряников. В очередной раз перемыв перемазанную посуду, вытерев стол и отодрав парафин с пальцев, я разворачиваюсь в сторону бабушки, безмятежно протирающей очки кусочком замши…
— Что это было? — стараясь придать голосу суровость, говорю я.
— Марение, — говорит бабушка. — Они… Адвент, — примирительно завершает она фразу, но слова повисают в воздухе, не встречая поддержки.
Я молчу. Бабушка хмурится. Надевает очки. Поднимает их на лоб. Тарахтит спичками, бросает их на стол, коробок подпрыгивает и катится ко мне. Я прихлопываю его рукой молча.
— Тебе зарано знать, — сообщает бабушка и откашливается. — То не з твоей сфэры.
— Вот как? — как можно более надменно пытаюсь произнести я (выходит плохо). — Значит, видеть не зарано? А пить всякую гадость? А носить в кармане гвозди? А катать головы по полу? А эти… за спиной, которые, везде и повсякчас? Это как? Не зарано? — говорю я, отфутболивая спички назад. — Хорошая сфэра…
— Не кричи, — равнодушно замечает бабушка, — с криком заболит горло.
— Ну так дадите мне отвара, — обижаюсь я. — Два ведра.
— Раньше по шее, — отвечает бабушка, она прячет кусочек замши в футляр и громко щёлкает замком. — Лесик, тебе не нужно то знание, оно опасно, — хмуро говорит она.
На чердаке ветер хлопает ставней.
Я ищу лазейку в обороне — и не нахожу. Медленно мы передвигаемся вокруг стола, бабушка собирает какие-то невидимые крошки со скатерти, слышно, как кто-то идет по галерейке, по занавескам мелькает быстрая тень.
Бабушка тревожно поворачивает голову в сторону окна. На подоконнике появляется остроухий силуэт Ваксы. Я смотрю на мраморную столешницу, и среди вымытой посуды вижу блюдце с ласточками.
— Желание, — торжественно произношу я. — Моё желание. Бабушка вскидывает голову и смотрит на меня в упор, глаза её напоминают крыжовник в солнечный день.
— Алзо, меа кульпа[20], — говорит бабушка и барабанит пальцами по скатерти. — Гречка… Ты хочешь сказать своё желание? Угадала? Говори.
— Киньте бланки[21], — говорю я.
— Хм!!! — издаёт бабушка и встает, под ее пальцами скатерть собирается рябью. — То шантаж…
— А час назад было насилие, — отвечаю я в тон ей.
— То еще не насилие, — говорит бабушка, — то…
И осекается, садится. Слышно, как звякают ключи от пенала.
— Про́шу, Лесик. Тёмные дни, — говорит она, в голосе ее слышна печаль. — Давай инным разом?
— Ну, тогда гляну сам, — самоуверенно заявляю я и протягиваю руку к кисету. Рука моя словно попадает в крапиву, я ойкаю и дую на пальцы, а кисет, довольно проворно для такой старой вещи, ползёт к бабушке, напоминая толстого таракана-переростка.
— Не хапа́й, не ца́пай… — замечает бабушка и поддёргивает рукава. — Лесик, — говорит она, — но в остатне про́шу, Лесик… Инным разом…