Сигаретки бабушка держала в другой битой временем жестянке, с изображением Марии-Терезии. Как-то раз я не удержался и пририсовал к имперским устам «папыроску», фломастером.
Бабушка, сурово укоротила жизнь тубусу с фломастерами: «Жебы не бить тебе руки!» — сказала она мне, добродушно. И стала прятать осквернённый ларец в пенал.
На ехидные расспросы мамы, адептки мнения «курильщик должен знать и помнить, что он отравляет не только себя, но и других», — «Чем будете портить здоровье?», я всегда отвечал: «„Пенал“ любимая её марка. Так, бабушка?»
Если бабушка считала нужным ответить, она беззлобно поддакивала и отрешённо изрекала: «Всё уйдёт с дымом… Направду, дорогой мой?»
«Я ведь не курю, уже, — говорила она маме. Та в ответ приподнимала бровь. — Я наслаждаюсь, — замечала бабушка, — такое…»
— Пошли, Лесик, — сказала бабушка. — Между справами[46] зайдем в магазин и на Ормянскую…
— А потом? — жалобно спросил я, ноги снова вымокли и, после увиденного в тенях знания, меня до сих пор мутило.
— Потом будет после, — улыбаясь сказала бабушка, от улыбки вокруг ее зеленых, крыжовенных глаз залегли меленькие морщинки.
— Знаешь, кто почти так сказал? Нет? Эмма! Я расскажу тебе о ней дорогой… хотя может и зарано.
— Бабушка, мне надо покушать, — решительно сказал я, вызывая в памяти булочки с корицей.
— Адвент, — кратко сообщила бабушка, — то час мыслить про главне. Три раза не досыта… Но так и быть — на Ормянской будет кава, можливо. Она оглянулась, поправила сумку и крепко взяла меня за локоть.
— Когда выйдем из рынка, Лесик, — сказала бабушка, и я отчётливо увидел чёрную окантовку её радужек, — зобачишь вбогую старушку, кинешь ей грошик… на. Дальше не смотри. Не оглядайся.
— Так власьне, — продолжила она, делая руку калачиком, чтобы мне было легче ухватиться. — Дла початку[47] там так — одна женщина, также убогая, вкрала в склэпе…
У самого выхода под аркой, действительно восседала на железном ящике из-под молочных бутылок древняя бабулька в зеленом платке, у ног ее была расстелена газета, прижатая пятью камнями, на газете в произвольном порядке были разбросаны всяческие неаппетитного вида коренья, соцветия и мешочки с зернами. Посередине газеты виднелась картонка из-под торта, где бабулька держала кассу, в эту кассу я и бросил монетку.
Только выпуская ее из пальцев, я увидел, что отдаю старухе здоровенный потертый серебряный талер.
Монета шлёпнулась в картонку, глухо звякнув о лежащие там медяки. Мимо, обгоняя нас, прошли несколько человек, два пузатых дядьки несли навстречу мешок, озабоченные граждане торопились, толкаясь, на подползающий из пелены тумана трамвай.
Бабушка больно стиснула мне руку, оборвав пересказ фильма, прошипела:
— Сказала, не оглядайся!!! — и ускорила шаг.
Я оглянулся. Ну, в конце-концов — мне было двенадцать лет, и я до сих пор упрямец…
Я оглянулся и сразу пожалел. Прямо за нами, среди снующих туда-сюда людей, вырастая из черной нахальной галки, вышагивал невысокий невзрачный человечек в старомодном черном камзоле с блестящими пуговицами, в черных же коротких брюках, заправленных в высокие ботфорты. «Мюнхгаузен!!!» — мелькнула мысль. Голова его была непокрыта — черные с сильной проседью волосы, стянутые в косицу, дождь со снегом, непрестанно моросящий с неба, обходил стороной, как и бледное треугольное длинное лицо с раздвоенным подбородком; глаза его казались совсем белыми, за исключением зрачков, метящих, словно дротики, в самые глубины души. Всего страшней была улыбка — обещавшая столько неприятных минут, сколько ты сумеешь продержаться в его обществе на этом свете.