И еще — на особой полочке — круглобокий армянский кувшин с узором из пористой глины особого персикового обжига — в ладонях объемный и всегда теплый, как человек.
В кувшин по праздникам наливают доверху «кадарку» или «бычью кровь» для взрослых, и когда я его беру, округлого, в руки — по-чему-то становится щекотно-стыдно и горячо в животе.
В торце комнаты, напротив окна, наш с Витей и Нелей письменный стол — он из розового дерева и сверху крыт зеленым сукном, когда-то был крыт.
Его, жестоко пострадавшего в некоей коллизии, в своё время возродил из пепла неутомимый дядя Костя.
В столе две тумбы — глубокие ящики, с медными плашками и остатками орнаментов на внешних панелях; всё кажется — их можно выдвигать до бесконечности, находя то окаменевшую остродефицитную жвачку «Баббл гам», то вечно живые конфетки «Пец» из Луна-парка, то индийский карандаш или, в крайнем случае, белую резинку «Слонятко», по непроверенным данным, стирающую из дневника красную ручку. Можно, правда, поднять столешницу, но для этого придется сбрасывать со стола лампы, бойковские стаканы для ручек, учебники, толстые и тонкие тетради, модельки, марки и прочий драгоценный мусор школьников. Сейчас на столе пусто — каникулы.
Несмелые пятна света касаются полированной поверхности шифоньера — полированного румынского дефицита семидесятых, и мутно гаснут на темной боковине огромного дубового дредноута напротив — старого, еще австрийского гардероба.
На нем я вечно исполняю акробатические трюки в поисках непонятно как там оказавшихся: «желоной кавы в шаром боняке»[80], клубков красной и синей шерсти, кошелька из «церы»[81], спиц, «тлустой, кухенной» книги с застежкой, очочника, «маленкой пуделки з-пуд хербаты[82], нет, не такой — иди пошукай ешче…» и прочего.
Так навсегда и осталось неразрешимой загадкой — как все эти вещи попали на шкаф?
В коридоре опять раздается всхлипывание и шморганье. Проснувшаяся, одетая, оттёртая и совершенно ничего не помнящая Вика с растерянной улыбкой говорит, глотая окончания слов:
— Ой, тётя Лена, спасибо, ой, а ведь ничего не болит, ой — я себя чувствую по другому… Там точно — все в порядке?
— В порядке, в порядке, — устало говорит бабушка. — В марте жди дочку.
— Ой, тётя Лена, — пищит Вика. — Я теперь, я… они все у меня!
— Молчи… — сурово говорит бабушка, — молчи обо всем, а то я и не знаю, куда она дальше пойдёт.
Вика шуршит дутой курткой, видно, что молчать ей не хочется.
— Ой, — рассеянно говорит она.
— На все добре, — отвечает бабушка и выталкивает Вику на галерейку. Щёлкает замок, Викина тень плывет вдоль окон.
— То я мушу[83] говорить «ой», — устало произносит бабушка. — Какая в ней злая воля, неадекватна…
Я придвигаю стул и лезу на шкаф.
…В этом шкафу все время происходит движение. Иногда он скрипит, а иногда откровенно громыхает барахлом. Шкаф, в общем, активно живет своей жизнью, как-то не очень совмещая её с остальной квартирой.
По ночам, если прислушаться, можно услышать тоненький смех или попискивание, а также нечто похожее на топот, от него шкаф еле заметно раскачивается. В самые глухие ночи, а особенно в волчьи месяцы, из шкафа доносится плач — очень горький и безнадёжный, иногда можно услышать и рычание — это Вакса сердится на шкаф и выражает свои чувства голосом. Потом она кашляет, все-таки в её возрасте рычать так долго трудно.