Сжимая в руках то, что осталось от некогда весёлого, почти круглого кота, – горсть хрупких косточек, обёрнутых гладкой кожей, я лихорадочно соображал, что можно предпринять. И, пока набирал в шприц лекарство, поил, баюкал и обтирал после приступов тошноты, думал о том, что от горя умирают не только люди, а вот, гляди-ка ж ты, коты тоже умеют делать это.
До этого времени, я совершенно не мог предположить, что кот и собака дружны. Не задумывался об этом, не замечал. Мне казалось, они живут рядом, как посторонние. Обстоятельства вынудили делить кров и любовь к одному человеку, но, по отношению друг к другу, это не обязывало их ни к чему. Так казалось. Но теперь, глядя на то, как страдает кот, я начинал припоминать такие моменты, которым раньше не придавал значения.
Услыхав нечто неожиданно громкое и пугающее, кот приходил посидеть рядом с собакой, её присутствие умиротворяло его, а в поездках кот был спокоен, только если, выпростав из-за пазухи голову, видел идущую рядом собаку. Целыми ночами, кот лежал на диванчике напротив, и неотрывно глядел на неё. Не знаю, о чём были их молчаливые разговоры, не смею мечтать, что обо мне, хотя, кто знает.
Три месяца понадобилось на то, чтобы вновь научить кота сидеть, ходить, глотать, и если бы я ещё искал пояснение к такому чувству, как любовь, то теперь у меня наверняка бы был ответ.
Оттепель
Оттепель. Крыльцо, покрытое скользкой эмалью льда, сдерживает не то, что шаг, но само намерение выйти. Пользуясь уцелевшими островками сугробов, переступая по ним, словно по болотным кочкам, бреду, оставляя глубокие, набирающие воду отпечатки. Следы тех, кто был тут накануне, уже доверху полны талого, не утерявшего ещё память о прошлом, снега.
В лесу пахнет, словно от свеже-отмытой дубовой бочки, засыпанной до краёв гроздьями палевого28 винограда. Когда идёшь, кажется, будто бы давишь из него весёлый сок, оставляя после себя лишь много мелких веточек и плотный слой кожицы. Кому черёд, невдомёк, каково это, венчать усилия сладостью преодоления, или обретать решимость справиться с напором противления собственной слабости. Расположившись томно, она всегда подле, не миновать. Перехватывает взгляд, порыв, упреждает тщетностью мечты… как оттепель, что лишает льды строгости и порядка.
Чернеет и покрывается испариной тропинка. Голоногие, враз осунувшиеся воробьи бродят по колено в липкой, остывшей каше льда. С одного краю, стараясь не измарать нарядный аксамитовый29 жилет, смакует подтаявшее сало синица, с другого – дятел в чёрном плаще с неловко завернувшейся алой подкладкой, отрывает и заглатывает большие его куски. Воробей, одетый, по обыкновению в куцую кацавейку, сперва не решается присоединиться к трапезе, а после, махнув крылом, – была не была! – в два прыжка преодолевает смятение и возможное недовольство, да принимается отщипывать понемножку из середины. Некоторое время троица самозабвенно угощается, и, кажется даже, что промеж ними возникает некое единение. Одобрительно переглядываясь, они подбадривают друг дружку, а когда дятел, не рассчитав сил, закашливается чересчур крупным лоскутом кожи, синица и воробей перестают есть, но, только убедившись, что сотоварищ готов продолжить, сызнова принимаются пировать.
Рыжая тень солнца на снегу покрыта приметами ночных хлопот лисицы, того же яркого цвета, оспинами капели, – жизни, что бежит в испуге, стоит лишь намекнуть, – понял, из чего она, из-за чего и зачем.
Мороз не щиплет за щёку больше, и от того немного грустно. Он, в общем, незлой старик, да и не так, чтобы очень уж стар. Если бывает строг, то для одного лишь порядка, а не с досады.
Оттепель. Январь принимает её с покорной мудростью. Он знает свои права, и готов уступить немного, чтобы после сделать всё, как полагается зимней порой, и на троне из снега, сжимая в руке скипетр солнца, вновь воцарит мороз.
Усач
Дрова в печи плевались, – то словами, то так. Время от времени они даже принимались драться, ну и вообще, вели себя крайне неподобающе. Особенно, если учесть тот факт, что вскоре, кроме пары-тройки углей, да горсти золы, от них не должно было остаться ничего. Их свару не могли удержать в рамках пристойности ни печные заслонки, ни чугунная кованая дверца. Вовлечённая в то печь возмущалась, гудела, и, распаляясь в ответ розни напоследок, едва заметно расшатывала не только дом, но и саму землю, из которой он рос, словно гриб…
– Мама, мама пришла! – Примерно так он приветствовал моё появление в кухне каждое утро.
– Какая я тебе мама? – Нарочито притворно возмущался я. – Скорее уж папа!