А я…
Ведь я действительно просто забыл о ее дне рождения! И это мне тогда казалось таким несусветным, каким сейчас кажется предельно понятным.
Мама, когда я протянул ей коробку конфет и начал что-то там бормотать о своей забывчивости или что-то врать со стыда, остановила меня жестом: дескать, пустяк, сынок.
А около шеи, возле плеча, приклеен кусочек марли — отсюда и брали ткань на исследование, на смертный приговор.
Но мы тогда ничего не знали. Мы узнали другое: выписывают!
Даже предчувствия беды не было. Даже в голову не приходило, что солнце будет, что небо будет, что мир будет, а мамы — не станет.
Видимо, я решил напомнить своим рассказом, что матери смертны? Ведь многие забывают об этом. Все собираются сделать их счастливыми, да все не успевают…
И я до последнего момента не верил, что моя мама может умереть, как потом долго не верил, что ее нет. И ничто не могло меня долго разубедить, даже то, что я сам слышал ее последний вздох, даже то, что сам еще в утро похорон забил крышку гроба, чтобы никто не видел маму страшно изменившейся, даже то, что сам видел и слышал, как об эту крышку стучали комья мерзлой глины…
Помню радостную маму, которой сказали, что у нее катар верхних дыхательных путей или что-то вроде этого.
А нам сказали: рак левого легкого.
И еще сказали: будьте актерами, играйте роли людей, у которых дорогой человек страдает не раком левого легкого, а катаром верхних дыхательных путей или чем-то вроде этого…
Я привез маму к себе на новую квартиру. И суждено было этой квартире стать больницей для мамы, а мне и близким — сиделками.
И очень помню: за двадцать девять дней до смерти, в мой день рождения, мама как будто бы и не болела…
Потом стало хуже и хуже…
Окружат меня на кухне мамины старые подруги, спрашивают:
— Что с ней?
А я вру.
Отец спрашивает:
— Так что же с ней?
А я — вру.
Мы держались тем, что не верили в смерть. Пусть было худо, жутко, невмоготу — не верили. Иначе бы не выдержали.
Днем мама еще понемному спит, а ночами — нет. И надо всю ночь разговаривать с ней. А ночь одна за другой, а ночь одна другой длиннее, а дышит-то мама с трудом, она умирает, — и о чем говорить?
Вот тут впервые в жизни мне пригодилась моя профессия: уж сколько я сочинил в эти ночи!
И не только я, все, кто был рядом, ни одной ноткой голоса не выдали страшной тайны.
А внутри все то обрывалось, то перевертывалось, то застывало.
— Летом в деревню поедем, — говорит мне мама, — там я, конечно, поправлюсь.
«Да какая деревня?!» — хотелось закричать.
— Давай подышим, — говорит мама, и я подаю кислородную подушку.
Сигарету не удавалось выкурить целиком. Только затянусь несколько раз и — бегом из кухни: удушья наступали внезапно.
И как-то ночью я вспомнил тот ноябрьский день, когда забыл поздравить маму с пятьдесят восьмой годовщиной ее жизни.
Удивительно: в Москве лил дождь. Я мог бы бесконечно описывать этот день: до того я его запомнил.
Я бродил по улице Горького, не заходя в магазины (денег у меня не было) и не понимал, что мне мешает вернуться в гостиницу, где в номере шумят молодые поэты; думал о том, что вечером позвоню сестре, спрошу о маме…
И вдруг понял: пока нельзя уходить из-под дождя. Дело в том, что рождался рассказ, тот самый, который давным-давно жил во мне, неясный, далекий, но — жил. И вот сейчас, в совершенно неподходящей обстановке, он начал рождаться. Да так стремительно, что я ускорил шаги. Будь у меня карандаш и бумага, я бы тут же под дождем написал этот рассказ.
В голове складывалась фраза за фразой — как плата за долгие месяцы, когда я изводил себя и домашних нелепым поведением, сам не зная, что меня-то изводит рассказ.
А я давно не писал рассказов, был уверен, что больше мне и не написать…
А тут…
Обо всем этом я повествую не с целью оправдаться, теперь это никому и не надо. Я о другом.
Рассказ-то был о смерти, о том, как у одного хорошего человека умер самый близкий человек… Вот оно как.
И не написал я рассказа, который родился под ноябрьским дождем на улице Горького в Москве, а пишу вот этот…
Мама, конечно, ничего не знала о том, что произошло со мной в ее последний день рождения, но как всегда сказала: не волнуйся за меня, думай о себе…
А как много сил мы тратим, требуя к себе внимания, скрупулезно подсчитывая, где и сколько мы его недополучили! И даже любовь бывает такой, что только успевай ей доказывать, что любишь. А то и друг идет, и уже знаешь: сейчас дружбы требовать будет… Душевного бескорыстия не хватает нам на каждом шагу. Мало еще отдаем, не прося взамен ничего.