Выбрать главу

Ей всегда говорили: «Дело твое. Решай сама». Она и привыкла решать сама, решать быстро, бесповоротно.

…Войдя в трамвай, Натали едва не вскрикнула; кусала губы, отвернувшись к окну.

— Билетик, гражданочка, купим.

А ей подумалось, что если она сделает хоть одно движение, то случится что-то страшное.

И она виновато прошептала:

— Я в родильный дом еду.

Кондукторша кричала на остановках:

— Граждане, поторопимся при выходе — девушка в родильный дом спешит!

Натали еле сдерживала стоны и улыбалась вместе с пассажирами. А в трамвай она села зря: пешком было куда ближе. Но она лишний раз доказывала себе, что ничего не боится.

…Потом она долго лежала под слепящим светом огромной лампы, будто развороченная болью, пыталась вспомнить страницы научных книг, чтобы представить, что же сейчас с ней будут делать.

— А мне никто не советовал, никто, никто, — сквозь зубы прошептала она гордо, чтобы приготовиться ко всему. — Никто. Не советовал. — И когда боль стала захлестывать сознание, Натали сказала почти спокойно: — У меня просьба. Если со мной что-нибудь… дочь назовите Настей. А если мальчик, то Степа… то есть, Степан…

«Усну, усну», — с блаженством подумала она и уснула.

А потом она как бы выплывала из глубокого-глубокого сна и не могла выплыть, только чувствовала сквозь полузабытье, что над ней тревожно трудится много осторожных, ласковых рук.

И непонятно — то ли во сне, то ли наяву — полуодетая, в одной рубашке, мокрой на груди от молока, брела она по снегу, который сначала был холодным, потом — горячим. Потом она вдруг оказалась на берегу моря, наполненного грозными голосами: не волны катались по нему, а хоры, рокочущие о беде и опасности.

Она раскрыла рот, пыталась крикнуть и — не могла. Временами она чувствовала, что умирает, но не чувствовала страха, и тогда от этого было страшно. Ей хотелось вырваться из долгого ощущения нереальности, но даже боль принадлежала уже как будто не ей, а, чужая летала вокруг и часто впивалась в Натали, чтобы через мгновения отлететь, а через мгновение — снова впиться…

А на берегу моря свирепствовала метель и пронизывала всю Натали насквозь… Хлынул липкий теплый дождь…

— Не кусай губы-то, — неожиданно ясно услышала Натали, открыла глаза, сначала ничего не видела, но уже понимала, что проснулась; попросила сухими губами:

— Пить.

— Переоденемся, милая, чуток… вот так… хорошо нам будет…

Натали исполняла приказания как бы не сама. И только резкая боль в животе привела ее в себя. И одновременно с болью возникла уверенность, что сейчас боль уйдет… Тело казалось ватным, но боль таилась в каждой мышце, в каждом движении. Захотелось стонать громко, жалобно, дико…

— Пить.

Вода была невкусной, и именно это ощущение помогло Натали вконец очнуться.

Тут нянечка сказала ей, что она родила дочь, и вот тут Натали чуть не расплакалась от радости. Сразу подумалось: «Теперь все хорошо. Больше я ничего не боюсь. Больше мне ничего не надо».

— Два сто. Человек, — сказала нянечка.

— А зовут ее знаете как? Настя.

— Кто придумал? — восторженно спросила нянечка.

— Я, — гордо отозвалась Натали и добавила грустно: — Сама. Одна.

И снова уснула, вернее, погрузилась в сон. Спала она плохо, часто просыпаясь, не понимая, что с ней, где она и даже — кто она.

— Все, — сказала Натали, заставив себя очнуться. — Хватит. А то стыдно.

— И не ругает тебя никто, — шепнула нянечка. — Кричи вдосталь. От этого легчает. И врачи советуют. У нас все кричат.

— А я не буду.

— Ну и зря. Надо тебе чего?

— Нет.

Была ночь.

Кто-то капризно стонал в дальнем углу палаты, под кем-то скрипела металлическая сетка, откуда-то снизу доносились дикие выкрики.

«И я так же кричала. Хватит, — с неприязнью подумала Натали. — Просто надо взять себя в руки. Самое страшное позади».

Думать было легко. Она наслаждалась самим сознанием того, что может думать, вспоминать… А думать было о чем, и было, что вспоминать… Вот ведь как бывает. Sectio caesarea — кесарево сечение. Как там, в научных-то книгах, сказано? Или в интересах матери? Или в интересах плода? Интересно….

Надо завтра попросить врачей, чтобы ей разрешили взглянуть на свой бедный животик… Разрезали, зашили… А Настя живет…

И если бы Натали не умела поступать наперекор привычному, дочери не было бы на свете… Натали поступила в ее интересах…

Думать было больно. Двигаться было больно. Не двигаться — тоже больно.

Все было больно.

Но в ней еле-еле, да теплилась какая-то сила, которая заставляла Натали и думать, и не сдаваться боли, и быть готовой ко всему.

…Почему она изменила самой себе? Где? Когда? Не так ведь она хотела жить, не так! Может сделать sectio caesarea самой жизни? А в интересах кого?

«Хватит, — приказала себе Натали, — хватит. Только не паниковать. Решай сама». И она стала мечтать, как будет жить с Настей, кем вырастет дочь. Конечно, лучше, если она станет певицей, — сможет петь людям песни.

Бабушка рассказала однажды грустную историю своей жизни. Муж запретил ей учиться пению: тогда профессия актрисы в обществе, к которому он принадлежал, считалась чуть ли не позорной. Муж умер рано, а она так и не стала певицей. И теперь, старая, она иногда садилась за пианино и пела… Голос был молодой. Слушая, Натали думала, что легче жить тем, кто умеет выразить свою душу…

Неожиданно и резко закрыв пианино, бабушка говорила:

— А и ладно.

И долго сидела, сгорбившаяся, какая-то очень одинокая.

К ней даже приезжал длинноволосый, обсыпанный сигаретным пеплом старик, недоверчиво расспрашивал о том, что у нее будто бы сохранился голос. Бабушка очень смеялась «нелепым выдумкам» и «непродуманным сплетням», а когда длинноволосый старик уехал, вымела пол около стула, где он сидел, и — заплакала.

— О чем ты? — спросила внучка.

— Так. Обо всем. Или ни о чем.

Почему же бабушка, человек с твердым и сильным характером, не настояла на своем? Почему покорилась чужой воле? Разве обязательно расплачиваться собственной судьбой за судьбу другого, даже любимого?

Натали спросила однажды:

— Но почему ты не вышла замуж… ну, вторично?

Бабушка ответила, подумав:

— А мне больше никто не понравился. А без любви… я не рискнула. Я ни разу в жизни никому и ничему не изменила. Особенно — себе. Даже тогда, когда это было в высшей степени бессмысленно. Вообще, я прожила странную жизнь, временами просто нелепую. Но я ни от кого не зависела.

— Неправда, — возразила Натали, — ты всегда зависела от него, — и кивнула на портрет деда.

— Мне этого хотелось. Я любила его.

…Настя будет певицей, не обязательно профессиональной, а вот как ее прабабушка, чтобы в иные — трудные минуты жизни уметь выразить свою душу, освободиться от того, что теснится в ней и ищет выхода.

Проснулась Натали раньше всех в палате.

Ей показалось, что сердце лопнуло — резкая боль в нем содрогнула ее и сразу исчезла.

Натали выждала, осторожно передохнула и подумала: «Ничего, ничего. Ничего особенного. Это вполне естественно. Так и должно быть. Будет еще хуже. И я должна все выдержать».

В глубине сознания бродили тревожные мысли, неуловимые и холодные. Она боялась пошевелиться, словно могла спугнуть их резким движением.

«Не надо ничего бояться, — твердила она себе. — Что бы там ни случилось, ничего уже не исправить. Тебе осталось одно — жить, исходя из того, что произошло, а не из того, чего бы тебе хотелось».

И опять она заметила, что в ней тлеет какая-то сила, от которой легче, и она, эта сила, зреет.

Нянечка пришла подозрительно веселой и шумной, что-то безумолку говорила, и Натали готовилась встретить недобрую весть.

Стали разносить детей для кормления. Натали уже знала, что Настю не принесут.

— Настасья-то наша заболела, — напряженно-весело сказала нянечка. — Сегодня мы ее без тебя покормим. Лежать ей надо, не двигаться. И волноваться ей нельзя. И тебе волноваться нельзя. И двигаться тебе нельзя.