— Смешной ты какой-то, — сказала она. — Чего глаза вытаращил? — и рассмеялась.
— Ногу, по-моему, вывихнул, — гордо, но и достаточно скромно ответил я и чуть не добавил: — Из-за тебя ведь!
— А ну… — Елена прикоснулась к моей ноге. — Да не бойся! — прикрикнула она, когда я дернулся. — Я ведь в санитарном кружке…
Боль по ноге проскочила через тело в затылок и… медленно растаяла.
— Вот и все, — сказала Елена.
А мне вдруг стало грустно. В моем сознании никак не могли слиться в один образ та Елена, которую я видел недавно, и вот эта, сидевшая рядом.
— Витька тебя ищет, — сказала она. — А ты откуда прыгал?
— С чего ты взяла, что я прыгал? — грубо отозвался я. — Просто бежал и…
— Ах! — воскликнула она, закинула руки за голову, закрыла глаза. — Какой я сон видела… Но ты маленький, не поймешь…
— Если у меня нет невесты, то еще не значит…
— Не сердись. — Она улыбнулась мне, и глаза ее потемнели. — Ты лучше всех мальчишек.
Этого я уже не мог выдержать и заковылял прочь.
— Куда ты? — крикнула она вслед.
— Никуда! — ответил я, не останавливаясь.
Я долго бродил по лесу, часто присаживаясь на землю, ни о чем не думая или обо всем сразу… Тогда я не знал, что прощаюсь с детством. А в каждой разлуке есть хотя бы оттенок грусти. Но грусть была светлой и не настораживала. Наверное, я был счастлив.
Домой я не возвращался, пока не начало темнеть. И опять, как вчера, в темноте мне хорошо думалось о моей жизни. Что-то в ней очень изменилось. Она стала куда интереснее, чем была вчера. И сам я показался себе взрослым и сильным.
Жизнь представлялась мне широкой дорогой, уходящей к далекому горизонту, над которым голубое небо — как глаза Елены.
Назавтра началась война…
…Я еле поднялся со скамейки: до того онемели ноги. Руки так замерзли, что не удалось прижечь сигарету. Стыдно мне было: почему я не смог рассказать отцу Елены о ней? О том, что помню ее, о том, что благодарен судьбе за встречу с ней?
Нет, мне многое надо еще сделать, чтобы не было стыдно перед Еленой, Витькой и даже Генкой Смородниковым…
1965 г.
Любовная драма у нас в бараке
Рассказ
Он появился у нас в общежитии к вечеру, но уже на другой день и до самой своей несуразной, но для него вполне закономерной погибели был на нефтепромысле известной персоной. И забыли о нем довольно не скоро.
За большим барачным окном зло и давно вьюжил декабрь, а на парне была промасленная телогрейка с одной пуговицей, рваные ватные штаны, стоптанные кирзовые сапоги и по брови закрывающая уши грязная пилотка.
Плотно и старательно, даже как-то благоговейно притянув за собой дверь, парень постоял у порога, щурясь от тепла и света, осмотрелся и стылым голосом выговорил:
— А и хорошо у нас…
Тетя Лида, высокая, прямая, для военного времени — очень полная сорокалетняя женщина, совмещающая обязанности уборщицы и воспитательницы (вернее, она была уборщицей, а по штату числилась воспитательницей), вышла из своего закутка, отгороженного досками, спросила недружелюбно, настороженно и заинтересованно:
— Откудова и зачем сюда пожаловал?
Он взглянул на нее — сразу на всю, потом ненадолго задержал внимательный взгляд на ее груди, на голых белых ногах, чуть подольше в глаза ей посмотрел; растянул оттаявшие большие, сильные, немного вывороченные губы в улыбку, наглую и добрую, подмигнул и ответствовал:
— А я, дорогая моя, оттудова, где мне не понравилося. Убёг я оттудова, испарился. Даже запаха моего тамо-ка не осталося. Хотя и плачут по мне многие. Очень уж я… — он долго смотрел тете Лиде в глаза, — качественный. Вот тебе, милая моя, направление из конторы. И вообще, здравствуйте, все. — Он прошел к плите, пригнувшись, будто крадучись к живому существу, присел перед огнем на корточки, протянул к нему багровые руки, блаженно зажмурился.
Пока тетя Лида вертела в руках бумажку, парень снял телогрейку, стянул сапоги, расстелил на полу портянки из цветастого платья.
— Дело понятное, — чуть ли не испуганно и ласково сказала тетя Лида, — добра от тебя, видать, не жди… — Она помолчала, вся сжавшись, не сводя с него глаз, виновато спросила: — Так, что ли? Или по-другому?
А парень повернулся спиной к плите, закрякал от удовольствия, будто задыхаться начал от жаркого блаженства, ответил не сразу:
— Добра тебе от меня вагон, милая ты моя, будет плацкартный. Вот согреюся, все доложу, и всем ты довольна будешь. А пока ты мне, дорогая моя, постельные принадлежности организуй. Да чтоб два одеяла, не меньше, я зябкий. Да кусочек мыльца взаймы предложи.
Был он гладко выбрит, тощая шея — грязно-красная, а поджарое тело — неестественно белое.
Я сразу заметил, как чем-то обеспокоилась тетя Лида, как торопливо вынесла ему половину вафельного полотенца, кусочек мыла, как, уже не отрываясь, разглядывала этого парня. А он нежился перед плитой и под взглядом тети Лиды то садился, то вставал, потом прикрыл глаза, голову закинув назад; из горла вылез столь великий и острый кадык, что, казалось, вот-вот распорет кожу.
Тетя Лида принесла таз с водой, поставила его на плиту, небрежно отодвинув наши кастрюльки с едой; двигалась она суетливо, часто поправляла волосы, одергивала кофту, стремительно оглядывалась по сторонам, а мы прятали от нее глаза, чтобы она не заметила нашего настороженного и острого, почти ревнивого любопытства и тревожного удивления.
— Зовут меня Серега, — напевно, хотя и хрипловато, прислушиваясь к самому себе, заговорил парень, — по фамилии я Стригалев. Отца, грешника несусветного, Пантелеем звали. Шофер я. Жизнь люблю. Чего и тебе, ласточка моя, желаю. Сегодня мне одеться во что-нибудь дай. Верну.
— Все, все у меня есть! — громогласно сказала тетя Лида. Она уже застелила ему койку, а он и глазом не повел, сидел на полу, царапался, говорил, словно кого успокаивал:
— Мужик я очень хороший. Цену себе знаю, потому и не навязываюся никогда. Меня везде все любят. Кто — даже и без памяти. Зла никому не делаю. Добрый я. Натура у меня такая. Не серди меня только, и я с тобой помурлыкаю.
— Не на фронте ты почему? — опять громогласно спросила тетя Лида.
— Инвалид, — с достоинством и лукаво ответил Серега, — ноги у меня плоские. Зато все остальное — дай бог. Кую я победу в тылу. Да здесь я и нужнее. Пользы от меня — не сосчитать скоко. Сама, дорогая моя, все сама узнаешь.
Мы смотрели не на него, а на тетю Лиду. В наших глазах она до появления Сереги была чуть ли не старухой. А тут она помолодела, разрумянилась, как-то прогнулась в спине, расправила вдруг ставшие роскошными плечи — будто раньше прятала свое большое тело, а сейчас вспомнила про него, и оно ожило каждой мышцей, каждой округлостью.
И мы почувствовали себя здесь как бы лишними, совсем посторонними, будто бы не Серега к нам заявился, а мы пришли в его с тетей Лидой жилье. Мы обидно ощутили себя мальчишками, хотя работали по двенадцать часов в сутки без выходных… И работы наши были не из легких. А тут мы сидели на своих койках, обреченно ждали, что же будет дальше — не сейчас, не сегодня, а потом, вообще, что будет дальше; и заранее чего-то боялись, нервничали.
В тот вечер мы угадали, что теряем нашу тетю Лиду, что она уходит от нас и к нам она уже не вернется. Ведь мы, оторванные от мам, привыкли к ней и не представляли, как это мы будем жить без ее прежних забот о нас.
Если в чем и заключалась воспитательная работа тети Лиды, так в том, что она самым строжайшим образом следила, чтобы мы экономно расходовали зарплату и особенно продовольственные карточки. В этом она была сурова и даже груба, но лишь благодаря ей мы научились растягивать карточки на целый месяц.
И еще тетя Лида с непонятным для нас неистовством добивалась, чтобы мы остерегались девчат, не только не приглашали их в гости, но чтоб разговаривали с ними редко и поменьше.