— Откровенно говоря, господин Клингбайль, я не понимаю. Более того, готов признаться: не понимаю ничего.
— О чем вы?
— Гриффо ненавидит вашего сына. Но не протестовал против заключения и не стал требовать казни…
— Уж и не знаю, что хуже, — перебил меня купец.
— Хорошо. Допустим, горячая ненависть сменилась в его сердце холодной жаждой мести, каждый миг которой можно будет смаковать. Желает видеть врага не на веревке, а гниющим в подземелье. Страдающим не пару мгновений, но годы и годы. Но как тогда объяснить, что Гриффо забил до смерти стражника, который ранил вашего сына? Что за свои деньги пригласил известного медика из Равенсбурга?
— Хотел понравиться вам, — пробормотал Клингбайль.
— Нет, — покачал я головой. — Когда узнал, что сын ваш избит, он действительно пришел в бешенство. Причем «пришел в бешенство» — это слабо сказано. Он избил стражника. Хладнокровно, палицей, словно пса…
— Если хотите вызвать у меня сочувствие — зря, — пробормотал снова.
— Не собираюсь вызывать у вас сочувствие, — пожал я плечами. — Но обратимся к фактам.
— Говорите.
— Я узнал кое-что еще. Захарии давали больше еды, чем остальным узникам. Это кроме того, что ежемесячно к нему приходил медик. Смею предположить, что кто-то хотел, дабы ваш сын страдал, но в то же время кто-то не желал, дабы он умер. И мне кажется, это один и тот же «кто-то».
— Цель? — коротко спросил он меня.
— Именно. Вот в чем вопрос! Что-то мне подсказывает: здесь нечто большее, нежели просто желание наблюдать за страданиями и унижением врага. Ведь приходится учитывать, что вы сможете добиться помилования для сына. Вы писали в императорскую канцелярию, а ведь известно, что Светлейший Государь столь великодушен…
Светлейший Государь совершенно не имел ничего общего с помилованиями, поскольку все зависело от его министров и секретарей, подкладывавших документы к подписи. Впрочем, все были немало наслышаны и о нарочитых проявлениях императорского милосердия. Несколько лет назад он даже приказал выпустить всех узников, осужденных за малые провинности. Тот акт милосердия, правда, не отразился бы на Захарии, но свидетельствовал об одном: Гриффо Фрагенштайн не мог быть уверен, что однажды в Регенвальд не придет письмо с императорской печатью, приказывающее освободить узника. И сопротивляться императорской воле тогда будет невозможно. Разве что дерзкий бунтовщик захочет поменяться с Захарией местами и оказаться в нижней башне.
— Люди глупы, господин Маддердин. Не судите о всех по себе. Не думайте, что они руководствуются рассудком и просчитывают все наперед…
Эти слова слишком напоминали предостережение, которое озвучил перед моим отъездом Хайнрих Поммель. И наверняка имели смысл. Но я уже встречался с Гриффо Фрагенштайном. Он был богатым купцом, известным своими удачными и прибыльными операциями. Такие люди не зарабатывают состояние, если не просчитывают все наперед и не анализируют того, что происходит в настоящее время. Об этом я и сказал Клингбайлю.
— Трудно с вами не согласиться, господин Маддердин. Но я так и не понимаю, к чему вы ведете.
— Захария нужен Гриффо живым. Измученным, страдающим, пусть даже слегка не в себе, но несмотря ни на что — живым. Для чего?
— Вот вы мне и скажите, — буркнул нетерпеливо. — Я ведь именно за это плачу.
Я покивал.
— И познаете истину, и истина сделает вас свободными,[7] — ответил словами Писания, подразумевая, что когда узнаю истину, то сын Клингбайля сможет утешаться свободой.
Купец понял меня. Сказал:
— Пусть вам Бог поможет.
— Господин Клингбайль, я пока что занимался вашим сыном. К счастью, нынче он в безопасности и не грозит ему ничего, кроме болезни, с которой, надеюсь, он справится. Теперь же пришло время заняться кое-кем другим. Что знаете о сестре Гриффо?
— О Паулине? Здесь все всё знают, господин Маддердин. И наверняка все рассказали бы вам то же самое. Упрямая, словно ослица, пустая, словно бочка для солений. Презирала тех, кто не был ей полезен. Никого не уважала, а ноги раздвигала перед каждым, кто приходился ей по вкусу.
— Ну, всё это я знаю, — усмехнулся. — Как долго ваш сын с ней встречался. Любил ее?