Ко времени работы в «Комсе» эта идея устарела, но не умерла. У меня уж было полно знакомых актеров, иные даже стали довольно близкими приятелями, но мне хотелось кричать: «Еще! Еще!» Все-то было мало. А здесь такой цветник! Такой букет! И всякий заискивает во мне и за честь почтет одолжить меня сигаретой, и испить со мной кофей, и развернуть передо мной ситцы своих проблем… И к тому же они все были подростки, а я, Ты знаешь, только к подросткам всерьез и отношусь. С двадцати до двадцати трех. Странное дело. В дальнейшем я надеюсь подробнее остановиться на этом моменте, но сейчас я не про то.
«Еще! Еще!» — призывал я, подходя к расписанию занятий — мне предстояла лекция на курсе «бездарных мальчиков», как определил я его для себя. Это была так называемая «Половцевская студия», к которой я, из одного называния исходя, отнесся с заведомым пренебрежением. Покойный Евг. Рубенович всегда был мной числим за человека глупого и бездарного, мир его пуху, хоть и очень доброго. Доброта его, однако, очевидна мне не была, потому что я никогда не был с ним знаком, а бездарность его устрашающе вопияла. В годы его царствования театр Вахтангова более чем какой иной удовлетворял старинному слову «позорище». Хотя добрый человек был, добрый, прости Господи, вот и мама моя говорит, что добрый — ей довелось с ним работать в ВТО.
Занятия на Половцевском курсе отменялись. Это было ошеломление, и не скажу, что из приятных. Ты ж понимаешь, — стоило мне воровать смарагды и душиться «Харли Дэвидсоном», чтобы прочитать одну хилую лекцию. Я был в кураже, мне хотелось очаровывать, покорять юные сердца, а покамест только и было у меня на счету с десяток Собакеевцев и синеглазая девица, которую я не знал по имени и забыл с лица (но Ты понимаешь, что это была Воронцова). У Половцевской студии был показ, а на время творческих показов студенты снимались с занятий. Мне это показалось возмутительным нарушением учебного процесса, но с течением времени стало забавлять — студенты носились в смятенных чувствах, а я жирел, грыз яблоки, курил с двоечниками и вообще, чувствовал себя на подъеме. Мне не приходилось ничего делать, и, тем не менее, все мне бывали рады. Всегда мечтал о синекуре.
Таким образом, знакомство с Половцевской студией откладывалось. На показ я не пошел — мне было интересно смотреть на знакомых, на Собакеевцев, например. Что такое показы в театральном вузе я знал не понаслышке, такая же херня, как наши курсовые или дипломы. Редко что попадется стоящее. Поэтому я, чтобы не портить себе удовольствия, положил сначала полюбить своих студентов, а потом уж сердце скрепя смотреть их потуги.
Покамест я встретился с ингушами и корейцами, о которых знал через Хабарова. Все мне показались весьма красивы, но, пусть я интернационалист, цветных студентов не люблю. Ингуши были слишком невежественны, а корейцы слишком скверно знали язык, чтобы я мог распоясаться речью, как мне нравится. С корейцами мне была одна забава — переводить их не запоминающиеся имена на русский: «Скажите-ка, что вы думаете о реализме, Высокий Красивый Дракон?» — спрашивал я мрачного Чёй Ён Джина. Или же обращался к Чёй Хе Вон: «Почему же вы ничего не читаете, Благородная Красивая Девочка?» Другой потехи у меня не было, так что я в скором времени прискучил корейцами.
Но уж если мне говорить об истинных потрясениях души первого времени, то Ты понимаешь, речь пойдет о князевцах, о Степе Николаеве, о Григорьяне паршивом.
Слушай, я Тебя еще не утомил? Я уж, право, и не знаю, стоит ли мне огород городить. Это мне всё в радость вспоминать их, запоздало признаваться в своих старчески-бессильных чувствах, но Ты-то причем? Что Тебе за радость, друг мой, друг мой, читать про все про это? Кто они Тебе сейчас, кто они мне… Увы, как скоротечно время!
Но тогда я об этом не думал.
VII
«Бедняжки, до чего же некрасивы», — подумал я разочарованно и искренне. Я так отчетливо помню это разочарование, что не могу не написать о нем. Ты знаешь, я в детстве, и большую часть отрочества видел незнакомые лица несомненно уродливыми. Оттого в детстве я не боялся и не стеснялся только очень красивых людей. К прочим я приглядывался с опаской и недоверием. Потом, правда, я приноравливался к людскому уродству и находил друзей не только среди красавцев и даже преимущественно не среди них. Но я помню наверное, да-да, наверное, что одним из тягостнейших впечатлений была внешняя уродливость человечества. В процессе созревания способность во всем углядывать безобразие притупилось, и сейчас я, напротив того, при первой встрече вижу в людях больше милых черт, чем впоследствии при близком контакте. Сейчас, желая оправдать то первое разочарование в курсе доц. Рожкина, я придумываю, что, верно, я воспринял моих новых учеников с открытостью детской души, отчего и всплыл тот инфантильный комплекс. Но это уже теперешние придумки, в самом же деле я только и успел подумать: «Как же некрасивы, бедные», — и заняться лекцией.