К следующему занятию слушатели обязались представить конспективное изложение «Совершенного кукловода» с грамотно оформленным титулом и сносками. Степа Николаев, разумеется, прогулял эту лекцию (он был не самый радивый из моих студентов, приходится это признать), о чем я весьма сожалел.
Я и князевский курс — мы были квиты. Мы полюбили друг друга. Эта любовь обещала быть долгой. Такой она и была.
Центральным персонажем в князевском восторге моей души был, конечно, Степа Николаев. Мы дружили с такой поспешностью, что, сдается, недели за две вышли на уровень, обычный для годичного общения. Мы столь щедро делились дарами души, что если не вывалили всех тайн в первые дни, так только за недостатком времени. Я, однако же, был более скован, все же я опытный старый хрен, я не доверял юношеской пылкости. Мне надо было соблюдать себя.
— Ну что, — говорил Степа, сидя против меня в буфете, — давайте улетим? Что? Возьмемся за руки и улетим.
Я понимал, чт o он имеет в виду и остерегался этого. «Ах Степа, милый Степа, — хотелось мне сказать ему, — Уж не впервой мне улетать». В самом деле, наученный опытом дружб и разочарований, я если и мог лететь об руку с ним, так только низенько, на бреющем полете, сшибая головки ромашек и одуванчиков. То и дело мотор мой будет глохнуть, барахлить — увы! — уже я чувствовал себя неспособным к дальним полетам. Я не альбатрос, я — кукурузник. К тому же ко всему, я знал, что полетав туда-сюда, надо будет возвращаться. А мне, знаешь, проще гнездиться на земле, чем взмывать в поднебесную, зная, что все кончится. Суета сует!
Степа оглядывал притаившихся в благоговейном почтении сокурсников.
— Ну, что? — вопрошал он гневно и глаза его загорались огнем, — Глупость боитесь сказать? Что замолчали?
Дети явно стеснялись. В самом деле, респект перед моими учеными знаниями, чрезмерными для театрального вуза, был слишком велик, чтобы говорить со мной запросто. Напротив, мне желалось слышать вопросы прямые, про мои гнусные тайны, про переживания первого детства, про Мироздание. Ненавижу деликатные вопросы. Как же соскучился я по суицидально-подростковым разговорам! Вращаясь в кругу взрослых и просвещенных людей, обремененных вкусом к цинизму, я совсем отвык говорить о вселенских проблемах. А только их я и люблю. И не от того ведь люблю, что рассчитываю прийти к конструктивному выводу, да нет, конечно, но они возвращают меня в юность, к подростковой серьезности, и молодое вино вливается в старые мехи моего сердца.
Степа Николаев приехал в Москву из Днепра, опоздав на все туры, даже на конкурс, и поступил тем не менее. Для него одного созвали комиссию, которая с видимым удовольствием определила его в студенты. Он происходил из балетной семьи. Папа его был болеро и мама балерина. Они были примадонны Днепропетровского театра оперы и балета. Оба они были сверхталантливы по отзывам Степы, отец сейчас служит в «Мулен Руж». В балете, как говорил Степа, отношения чище, чем в драматическом театре, оттого, видать, что там больше работают. Какая работа у драматического актера? Сидит за кулисами, курит, семечки колет, ведет пустые разговоры.
Однажды отец едва не оказался заслуженным деятелем искусств Союза, но не стал, и отношения его со Степой были после сильно испорчены. Приехал глава администрации на балет «Спартак». Папа танцевал вдохновенно, в ожидании близких почестей. Маленький Степа, как дитя кулис, бегал под колосниками. От нечего делать он взялся крутить кабестан, и в разгар «Слепого боя» из-под софитов на сцену спустился гигантский поролоновый Карлссон из утреннего спектакля. Глава администрации был возмущен, папа в ярости. Он выпорол Степы.
— Он не должен был меня пороть, — говорил Степа и улыбался.
Мы сидели в «нашем» саду, то есть в том, где обычно пили пиво со Степой — во дворе поликлиники «Гиппократ». Потом, просто, появился другой сад, где я пил пиво с другим мальчиком, но об этом я расскажу после. Я сидел на качелях, поверх Степиной рубашки из лиловых и зеленых полос. Не помню, отчего Степа подложил ее под меня. То ли от холода, то ли скамья была нечиста, но я тихонечко покачивался с мелодичным скрипом, и лилово-зеленые рукава колыхались, вытянувшись к земле.
Потом папа с мамой развелись. Накануне перед тем папа поставил спектакль. Мама в нем танцевала покинутую женщину, он — неверного супруга, а его любовница — счастливую победительницу. Мама единственная в театре не сознавала своего унизительного положения. Когда измена открылась, мама хотела наложить на себя руки и стала пить сонные пилюли. Тогда Степа, уже подросток, движимый тем иррациональным и редким умом, который зовется интуицией, позвонил ей в приливе сыновнего чувства, и мама, расплакавшись, пошла в ванную, засунула в глотку тонкие нервные пальцы и принялась мучительно, вздрагивая балетным телом, тошнить. Так она осталась жива.