Если вдуматься, я не стал бы педерастом из одного лишь презрения к мужскому полу. Это я говорю пока в порядке игры мысли, Ты знаешь, что я мизантроп и женщин я тоже недолюбливаю. Впрочем, я не люблю также детей и домашних животных. И цветы я не люблю. И вообще, я г…вно, но не об этом речь.
Так вот род мужской в моих глазах заслуживает крайнего презрения. Самое гнусное, что есть в мужчинах, так это качество мужественности, если быть корректным, то утверждение себя в этом качестве. Не надо быть гнилым фрейдистом, чтобы узнать проявления ущербной мужественности повсеместно.
Помню, как я застукал моих детей в пионерском лагере за распространенным развлечением. Они измеряли письки треугольником. Помнишь, были такие треугольники с транспортиром?
Мои дети! Страшно подумать — сейчас им перевалило за двадцать! Они стали ровесники моим студентам.
Так вот с того дня я прозрел. Мужчина говорит о политике — а сам только и жаждет доказать, что у него, Ты понимаешь, длиннее. Он говорит о поэзии — то же самое. Он похваляется тем, что пьет как бочка, а на самом-то деле всё о том же. Обрати внимание — с бабами они так не хвастают, как друг перед другом. Подожди, подожди, а Ты помнишь, как они писают в общественных уборных? Сначала подходит мужик к писсуару, расстегнет свою ширинку поганую, достанет писюк свой, плюнет (это обязательно), посмотрит на писюки окрест (да-да, говорю Тебе) и уж только тогда, наконец, изольет свое гадкое содержимое.
И все эти разговоры про импотентов и педерастов, весь этот смех, сожаление или защита целью своей имеют одно — доказательство личной мужественности. Ты знаешь, я в журнале «Здоровье» читал, что в нашей многострадальной державе (только у нас) у восьмидесяти процентов мужиков проблемы с потенцией. Нет, Ты понимаешь, у восьмидесяти! И эти вонючки соберутся кружком в десять человек и начнут говорить всякие гадости, все про баб рассказывать, про то, как они своим х…ем как башня ливанская весь мир проебли, а у самих-то, у восьмерых плюс-минус, встает, видать, только в день св. Валентина. Вот я отчего люблю тихих мужиков. Тех, что в кармане треугольник не таскают. Или, как это сказать… целомудренных.
И отчего то я бесую так? Я же и сам навроде того. Ну, вкуса поболе — образование распускаться не позволяет. А то вот взять. Я, разумеется, в разговоре про извращенцев стою на либеральных позициях. Оно и понятно, я демократ, просвещенный европеец. Обычно начинаю обоснование гражданских прав однополой любви по аналогии с национальными проблемами. Дескать, педерасты — это вроде как евреи. А евреев не тронь, потому что я интернационалист и друзья у меня евреи, и фашистом быть грешно, это все знают. Однако же — вот в чем дерьмо — обычно моя апология еврейства начинается со слов: «Сам будучи русским…» Ведь Ты понимаешь, где-то из глубин смердит патриотизм. С чего я боюсь быть принятым за еврея? Нет, на сознательном уровне не боюсь, и думаю, что наступи недобрые времена, так я, может, на себя желтый треугольник нашил бы из морального принципа. Однако же тайную гадостность своей души я различаю.
То же и с сексуальными разговорами. Чем больше я защищаю от насмешек педерастов и импотентов, тем больше отстраненностью тона показываю, что сам-то я не из таких. Что, будучи образованным человеком с плавными жестами, вовсе не обязательно быть педерастом и евреем (хотя общеизвестно, что они-то и составляют интеллигенцию). И, как ни пылок я в обоснованиях сексуального равенства, я всегда боюсь показаться слишком убедительным. Вот даже и сейчас, перечитывая написанное, я различаю за желчью тайное желание убедить Тебя, что я-то не такой, я-то, что так яр и рьян, иной.
Вот отчего я себе сам положил про секс пустых разговоров не вести, особливо с незнакомыми, а только что со Скорняковым, Зухрой, Варечкой и Ободовской. Уж тогда, вероятно, я наконец всем дам понять, что я не из таких, что я всех на хую вертел. На хую огромном, как Монблан.
Так что разговоров о голубых я избегал с некоторых пор. Но меня так и тянуло выспросить у Игоря, как же это бывает. Понимаешь, тут другое дело. Тут не сам я хотел рассказывать о своей мужественности, а его послушать. Как там всё? Как? Я не знал. Я говорил уже, что ручных голубых у меня в знакомых не водилось. Да и вообще, мир этот казался мне весьма далеким, даже не далеким, а недосягаемым ни взглядом ни мыслью. Он был где-то здесь, поблизости, но ускользал, словно располагался в ином измерении.
Разумеется, не совсем хризантемой я рос. Я знал, что их одна десятая (а это много). Исповедь великого Вильде была в вузовской программе. В конце концов я, великий фрейдист дурного толка, не мог не замечать и в себе рудиментов философской любви: все мое отрочество и первую юность параллельно с влюбленностью в Иру Беклемишеву я, конечно, не сомневаюсь, любил и Мишу Шалдаева, самого красивого мальчика в школе — он был к тому же умен и благороден. И он меня любил, и мы друг друга ревновали ужас как — четыре раза рвали навсегда, опять сходились, письма друг другу писали — он мне стихи, я ему прозу (у меня уже тогда проявились начатки вкуса). Ясное дело, мы бы в ужас пришли, скажи нам кто, что это зашкаливает за дружбу — в ужас пришли и не поверили бы, но теперь-то уж можно сказать, о чем мы и говорили с сентиментальным смехом на кухне за «Хванчкарой» — я с залысинами, он с проседью. Но все это были заурядные проявления юношеской бисексуальности, открытой Вейнингером.