— Что, Антоша? — откликнулся я, двинувшись к нему на два шага, но остановившись на пути в ожидании, когда он сам подойдет.
— «Каина».
— А… — сказал я видимо разочарованный, — А почему вы взяли такую… — я хотел сказать «скучную», — …сложную пьесу? На ней уж многие зубы сломали.
Сказать по чести, мерзейшая драма. Квинтессенция риторической скуки.
— Ну, так вы не знаете как я ее поставлю! Я решил сломать все традиции.
— Ну-ну, — сказал я, потому что больше мне нечего было сказать.
Байрон прелестный писатель. Он был хорош собой и лорд, потом кое-что из его дневников, в самом деле, чудо как мило. И его стишки в переводе Пастернака, разумеется, не Левика, Пастернака, в самом деле очень милы. Но уж от пьес его, пожалуйста, уволь. Всё умность свою показать хочет, хорек альбионский.
— Удачи вам, — сказал я, тронутый простодушной гордостью Макарского. Видать, он в самом деле полагал свой отрывок успешным. Я-то, тертый калач, знаю, что из Байрона на сцене ничего путного не получится никогда, потому что нельзя живописать кефиром и ваять из хлебного мякиша. Но Макарский так славно улыбался, что я разулыбался тоже. И не наплевать мне на этого Байрона?
Меня взяла за локоть Рина Колокольцева, мой патрон.
— Арсений, — вы позволите мне так вас называть? — зовите меня просто Рина. Вы согласны?
— Да, Рина, — покорно кивнул я, состроив напоследок Макарскому рожицу.
— У меня для вас не самое радостное сообщение. Я только что была в кадрах…
— Даня! — кликнул незнакомый голос.
Я отвлекся от Колокольцевой, безусловно реагируя на звук. Один из студентов, стоявших подле деканата также обернулся в поиске звавшего.
«Как же красив!» — поразился я, и где-то за грудиной булькнула моя душа. Я неожиданно для себя смутился оттого только, что увидел вживе самого красивого человека.
Я не помню, говорил Тебе или нет, мужчины мне кажутся в преимуществе существами уродливыми. Иные из них «симпатичны», многие «весьма милы», про кого-то можно сказать, что он «хорош собой», но «красив» мне сказать было не про кого. Красив Ален Делон в пору «Рокко и его братьев» — но это было задолго до меня и в кино. Красивы бывали юноши из женских журнальчиков, но я знал, что компьютер вычистил им кожу и высветлил белки глаз, так что все это была не настоящая красота. И сколько я ни видал красивых женщин, красивые мужчины мне не встречались. Я оттого имел проблемы в отрочестве, читая литературу прошлого века. Там что ни роман, то красавец-герой. И я не знал, кого мне представлять. В моей фантазии некому было сыграть Жюльена Сореля, Эжена де Растиньяка и прочих. Всего я видел по жизни трех истинно красивых мужчин. Одного лет в восемь, на даче. Это был незнакомый мальчик лет шестнадцати, он с семьей купался в «Гидропроекте». Все его тело и лицо были какие-то особенно красивые, словно специально вылепленные и специально раскрашенные. При этом у него было такое доброе, смеющееся лицо, что мне сразу захотелось стать его братом. Я украдкой смотрел, как он красиво купается, красиво прыгает, вытрясая воду из уха, как он красиво садится на обрывистый берег спиной ко мне и бросает в «Гидропроект» глиняную осыпь. И наружно и характером он был совершеннейший ангел — если бы я верил в ангелов, я бы настаивал не этом. С той поры я не видел его двадцать один год. Сейчас ему, наверное, под сорок, дай бог ему доброго здоровья.
Хронологически следующий красавец был мой школьный друг Миша Шалдаев, о котором я только что недавно писал. В него влюблялись все девушки и все учительницы, отчего он прослыл в женской среде человеком дурного душевного склада. Как я сказал, мы были с ним едва не влюблены друг в друга — не сомневаюсь, что я любил его и за красоту тоже, быть может даже, именно за красоту. Но он еще ко всему был добрый, честный и одаренный мальчик, хотя сейчас, глядя как он потускнел и опошлился к тридцати годам, я с трудом могу представить, что он был некогда кумиром нашего микрорайона и я мог гордиться выпавшей мне честью быть его единственным и очевидным другом.
И последнего живого красавца я повстречал года четыре назад в поезде «Симферополь-Москва». Это был двадцатилетний «дед» на боковой плацкартной полке. Пробуждаясь только ради чая и сигарет, он спал, раскинувшись, словно сатир Боргезе, и я удивлялся, как сделано его лицо. Я помню, что испытал нечто вроде мистического страха, глядя на этого солдата. Мне показалось, что Природа на самом деле что-то там себе мыслит, что взаправду существует некий Мировой Дух, который, руководствуясь капризом, соединяет в ансамбль столь совершенные глаза, уши, брови, ресницы, так что нельзя ничего убавить или привнести, чтобы не разрушить чудесную гармонию.