Единственное, что казалось мне в нем излишним, так это способность к банальным фразам и невыразительный, бледный язык. Он с трудом понимал игру слов и зачастую в моей иронии, в угоду ему, не всегда тонкой, читал смысл серьезный и обратный тому, который я стремился донести. Приходилось объяснять ему, что же, собственно, я хотел изъявить — он покачивал головой. Впрочем, и это не было страшно. Для подростков, только начавших познавать мир, банальность кажется истиной, да и вообще, руку к сердцу — любая истина банальна, как и та, что заключена в этой фразе.
Способность говорить невыразительным языком, употребляя слова в первом словарном значении, а также иные его суждения — верные, но не остроумные, изобличали в нем человека здравого, но ординарного ума.
Сюда же относилась еще одна черта его, которой я поразился с первых дней. Часто случалось, что он, не дослушав фразу до конца, начинал усиленно кивать головой и сам заканчивал ее — вовсе не так, как я намеревался. Это случалось так часто, что я отчаялся поправлять его. Сейчас я уж многого не упомню, но для примеру могу назвать следующий эпизод. Мы сидели на «Кружке» за пивом. Это было пиво «Белый медведь» — мы любили его, потому что оно было крепкое, самое крепкое. Он был на корточках против меня, сидящего на скамье. Я рассказывал про Марину, гибко обходя причину нашего разрыва. Мне казалось совестно рассказывать про Робертину — по всей видимости, разум начал медленно возвращаться ко мне. Он, напротив меня, в черном на этот раз костюме и в черной же рубашке, купленной по совету Воронцовой, смотрел в глаза близоруким, «неуловимым» как у Тальма взглядом, со всех сил удерживаясь, чтобы не сморгнуть ресницами («Кошмар!»). На ярком весеннем свету я заметил, что у него до времени появляется проседь.
Излагая мои последние судьбы, разумеется, с непомерными купюрами, я сказал, что разошелся с женой из-за женщины. Мне вздумалось вдруг сослаться на горькую остроту Варечки, и я сказал:
— У нас есть общая подруга (я ее очень люблю) — пожалуй, настоящий друг обоим, так вот она…
У меня на языке была фраза про «Ну и ну». Но Даня остановил меня театральным жестом, и, нахмурясь со скорбным достоинством, изрек:
— Не продолжайте. Я не хочу больше ничего знать.
Я было захлопотал пояснить, что не то имел в виду, что понял Даня, но он вновь повторил свой жест и сказал:
— Не надо. Я все понял.
Тут он разом дал мне почувствовать переизбыток своего благородства, мастерство вести «мужские» разговоры, наконец, и то, что в своей недолгой жизни сам столкнулся с чем-то подобным, от воспоминаний, о чем хотел бы остеречь нашу дружбу.
Я мысленно пожал плечами, но и обрадовался тоже, что про Робертину даже околичностями можно не говорить.
Однако про мою арбатскую жизнь мы говорили довольно много, так что однажды он, все так же сидя передо мной на корточках, обернулся в непонятном трепете и пояснил:
— Мне почему-то показалось… что там ваша жена.
Он не знал ее даже в моем описании, а знал бы, так не разглядел без очков. Но почему он так затрепетал? Он объяснил путано, также опасаясь сказать больше, чем следует, что у него никогда не складывались отношения с родителями и женами друзей.
Он не был ярко одарен, как я заключил с его же слов. Он чистосердечно признался, что у него не было способностей к пению, ни малейшего дара к танцу, а драматический талант, как он считал, у него пока не развился. По временам он принимался рассуждать, верно ли он вообще выбрал профессию, и всякий раз приходил к выводу, что, видимо, неверно. Я не знал, говорил ли он так от рассудительности или от огорчения — ролей ему не давали, а ту мелочь, что он играл, он презирал и смеялся над нею.
В то же время он брался рассуждать, не создать ли ему собственный театр при каком-то психологическом центре. Это была столь откровенная утопия, что я невольно поддавался ее обаянию и сам про себя начинал мечтать, что я бы пошел к Дане в артисты. Он ведь не знает, что я даровит к сцене. Вот, узнает.
Это было все, что мне удалось выведать о новом приятеле. Фактическую сторону его жизни я не знал вовсе, или же какие-то несущественные крохи. Он после школы (где был звездой, ну, оно и понятно) решил идти в театр. В школе играли все, он, разумеется, всех лучше. Поначалу он думал, что пройдет к Фоменке, но у Фоменки, сам не зная каким образом, срезался на последнем туре и поступил к Авангарду Леонтьеву. Авангард — истерик, психопат, сволочь та еще…