— И потом, — говорил Даня снизив голос, — он еще голубой…
Я выпучивал глаза. Во-первых, я не знал, что Авангард голубой, но это еще не повод выпучивать глаза. Во-вторых, как я уже говорил, слишком на слуху была тема. Я почему-то начал волноваться. Мне стало казаться, что пора акцентировать мою натуральность. Поэтому я выпучил глаза. Хорошо, я чудом не переиграл и не спросил, кто такие голубые. «Пидоразы?»
— Да-да, — говорил Даня, авторитетно кивая, — Вы напрасно думаете, что это редкость. Голубых больше, чем вы думаете. По последним слухам Авангард соблазнил Машкова.
Кто такой Машков я уж совсем не знал.
Обычно Авангард выгонял со своего курса три четверти студентов — вот что значит характер говенный. Один только человек ушел от него по своей воле — перевелся в «Комсу». Это был Даня. Авангард до сих пор поминает. Погневается, погневается, а потом сядет, облизнется и скажет в сладости воспоминаний: «Какой был мальчик!»
Даня смеялся, представляя это. Он знал, что он красив. Ему нравилось это.
В то же время он болезненно реагировал на упоминания о собственной красоте. То ли он слишком часто слышал о ней (несомненно), еще, может быть, и это также вероятно, не находил ей оправдания ни в интеллекте, ни в силе характера, а потому нервничал. А может быть, и кокетничал перед собой. Не знаю. Во всяком случае, я никогда не восхищался его внешностью вслух, делал в разговорах с ним вид равнодушного, говорил все больше о душе и хаял эллинистическую скульптуру. Даня мне верил, как он вообще взял за правило мне доверять.
— Постойте, подождите, — остановил я его некстати, припомнив что-то из прошлого — нечто мимолетное. — С вами на курсе не учился ли Кирилл Горяинов?
— Кира?! А откуда вы его знаете?
Я знал и лучше, чем мог предположить Даня. Именно этой убогой дружбе была посвящена значительная часть писем Диме Бриллиантову (их сейчас читал Степа). Да-а, убогая была дружба. И я, вместо того, чтобы сказать: «Ну да, это был мой приятель», отвел сентиментальный взор:
— Когда-то мы были с ним ближайшие друзья. Просто не разлей вода…
И перевел тему. Скотина, да? Я сказал, конечно, правду. В самом деле, мы были с Кириллом друзья на протяжении лет двух, тому сохранилось письменное свидетельство, но зачем мне было с таким пафосом преподносить давно истлевшие воспоминания? Но мне казалось упрямо, что Даня ждет от меня именно такой фразы. Нет, я, все-таки, риторическая блядь.
И Даня действительно был заинтригован. Я, разумеется, до поры отложил разговор о Кирилле, внутренне посетовав, что письма у Степы Николаева. Я подумал: вот ничего, прочитает Данечка мои письмишки, убедится, что я и в этом даровит… Я уж говорил, что литературной ценности они не имеют, но признайся, не всякий в двадцать лет так пишет.
Все-таки, я совершенно прекрасен…
Ну а Даня — вот окончит он это училище, пойдет в армию… Ой, конечно, про армию забыл. Мне это казалось совершенно ужасным. Как это Даша в армию пойдет. Я думаю, что он и без моей помощи откосил бы, что он впоследствии и сделал, но тогда я взял себе за правило переживать о нем и временами, не зная, чем занять душу, тревожился.
В чем я кроме прочего достиг совершенства, так это в дезертирстве. Помню, еще в самом детстве я был поражен тем, что два года — для детских лет срок, равный вечности, — я должен буду с другими мальчиками, совершенно однополо (а я уже тогда чувствовал нездоровье в однополых компаниях — мне не нравились ни мальчишеские, ни девчоночьи сборища, а непременно смешанные; определенно, мое половое развитие опережало возраст) в кого-то стрелять, что-то охранять, и кто-то будет на меня кричать, мною руководить и командовать. Ближе к восемнадцатилетию антимилитаристская ненависть овладела мной совершенно. Когда кто-нибудь из родственников в пьяной нежности гладил меня по плечу и говорил к окружающим: «Вот, солдат растет», — я отвечал дерзостью. Меня раздражали также девушки, которые строили оптимистический жизненный план вне власти Марса и Минервы. Чтобы успокоить себя, я на сердце положил избежать армии во что бы то ни стало, о помощи в чем усердно молился Богу. Заручившись поддержкой небес я, как сказано было раньше, набил шишку молоточком для котлет и десять дней лечился от закрытой черепно-мозговой травмы. Этого было мало. У меня стало скачкообразно подниматься давление — верхнее временами зашкаливало за сто восемьдесят. Гипертония была на пороге. Но этого было мало. Как последствие сотрясенья мозгов у меня развился пароксизмальный синдром Горднера справа с сопутствующей анизокорией зрачка. Это было уже серьезно, подозревали аневризму сонной артерии. Оставалось сделать одно исследование — ангиографию — после которого я уж непременно остался бы на свободе. Почему в любом случае — мне объяснили — если у меня аневризма, то дай бог, если я успею проститься с родными, если же никакой аневризмы нет, а все это шутка одна, то после такого жестокого исследования мне непременно дадут инвалидность. Я оказался в тисках отечественной медицины. Мне пришлось, таким образом, отказаться от диагностики, и комиссия райвоенкомата со вздохом определила меня в гарнизонные библиотекари.