Выбрать главу

Сейчас я думаю, что два года в библиотеке не пропали бы зря. Во всяком случае, сейчас я с готовностью воспользовался бы предложением РВК. Но в то время у меня было и без того довольно досуга на книжки, у меня был филфак, который я любил и не хотел с ним расставаться, и вообще, я домашний ребенок. Побелев с лица, я только и спросил у комиссии, где здесь психиатр, и мне услужливо, с солидарной хитростью указали кабинет.

Я сошел с ума. Это оказалось просто и приятно. Я попал в категорию так называемых «толстовских солдат» — по вегетарианству. Все больничное обследование заключалось в том, что сестры время от времени приходили ко мне ночью с колбасой: «Поешь, никто не видит…». Я отказывался, что они фиксировали в больничном журнале: «Отказался», — и шли почивать. Так я провел в психиатрической клинике две недели, выпавшие на межсезонье. В это время я наклеивал цветики на щепки детского домино, нанизывал елочки, считал шпильки, как древле Робертина, и добился в этом немалого успеха. Например, я за один сеанс трудотерапии проклеивал до десяти коробок домино — укладывал в ряд по семи щепок и вжик-вжик в разные стороны кистью — потом плям-плям картинки — и готово. Мои товарищи морочились с одной щепкой по полчаса — сумасшедшие, одно слово. Если бы я не сбежал из клиники, мне бы дали привилегированную восьмую статью, но за скверное поведение (меня ловили с санитарами), навесили семь «б», психопатию по циклоидному типу — диагноз, которому я, по моем представлении, вполне соответствую.

А уж после того как в Кащенко побывала первая ласточка в моем лице, нескончаемый поток призывников из Матвеевки разошелся по палатам. Мой друг Перевалов стал депрессивным маньяком (6 «а»), Горыныч шизофреником (4 «б»), румяный улыбчивый толстяк Вова Булатов, конечно же, получил астенический синдром. Ну, знаешь, близкие слезы, тремор, потери в весе и проч. Вову Булатова я спасал накануне скандала в РВК — его должны были забирать с вещами. В ту же ночь Булатов под моим руководством наложил на себя руки. Согласно легенде, я, благодушный сосед, зашедший за луковицей и щепоткой соли в пятом часу утра, обнаружил друга плавающем в собственной крови. Вены ему, панически боящемуся вида крови, я отворял сам с присущим мне сладострастием. Я звонил в институт Склифосовского и милицию, давал показания. И врачи и милиционеры улыбались, слушая меня — я был в кураже. Горынычу, кстати, тоже я вены вскрыл, и Дане готов был отворить. Мне, правда, жаль было уродовать его руку.

Даня был равнодушен к тыльной стороне своего предплечья. Напротив того, может быть, шрамы только украсили бы его — за ними стояла бы драма, тайна, девицы и дамы вздыхали бы, глядя на эти шрамы. Но он опасался стать дипломированным сумасшедшим, подобно мне. А сможет ли он, Даня, после того ездить за границу? А дадут ли ему водительские права? Хотя излюбленной темой наших бесед была проблема общего немироустройства и бессмысленности бытия, тем не менее где-то в неглубоких тайниках его юношеской души жила вера в светлое будущее с загранпоездками и автомобилем. По всему судя, в двадцать лет я был пессимистом большим его.

Я вознамерился познакомить Даню с психиатром Галей, сестрой Ирины Михайловны. Ирина Михайловна Ченцова была директор международной школы, где я, скрепя сердце, преподавал актерское мастерство. В свое время — это было весьма давно — Ирина Михайловна как друг семьи Чезалесов обучала английскому языку Марину и Александра, привязалась к ним, чтобы уж больше никогда не отвязаться. Она звонила на Арбат чаще всего, если нам необходимо надо было уходить. Тогда обычно Марина, в отчаянии уронив руку с трубкой, говорила придушенно: «Это Ирина Михайловна!» Я мрачно раздевался и шел читать книжку. Красноречие было одной из многих добродетелей Ирины Михайловны, болтливость — единственным пороком. Человек экстраординарно способный любить и достойный быть любимым, Ирина Михайловна злой волей небес была бездетна и бессемейна. Тем паче она привязывалась к своим ученикам, была, несомненно, влюблена в них, переживала за них более, чем те сами за себя, при этом Ирина Михайловна, раскинув педагогические путы (по большей части наивные) ловила в них души без желания единолично обладать и властвовать. Она с легкостью отдавала любимцев достойнейшим, обожала благополучные романы и счастливые браки. В нас с Мариной она видела однозначную «пару», два любящие сердца, голубка и горлицу, семью с видом на одаренных детей, Филемона и Бавкиду в старости. Наша разлука была для нее ударом, она едва не сделалась больна. Тем не менее, преодолев себя, переговорив в течение пяти ночей со мной и Мариной до ушных пролежней, она осенилась знаменьем и признала за всем волю Божию.