Четыре человека в Москве покрывали мои ночи с Робертиной, это были мои друзья, люди широких взглядов, филологическая элита Москвы: доцент Скорняков, поэт Вербенников, старший науч. сотрудник Кучуков и Муля. Все четверо в угоду мне тратили по вечеру в месяц на общение с Робертиной. Все четверо делали вид, что не замечают ее слабоумия. Из почтения ко мне они снисходили к ней, но я стыдился ее перед ними. Друзья не переменялись в приветливом лице, когда она говорила, но я знал, что их внутренний человек при этом корчится и изнывает от тоски. Все же кое-как провести вечер с Робертиной я чувствовал себя в силах. Даже нет, мне все еще нравилось бывать с ней, но, расставаясь, я чувствовал себя совершенно спокойно. Я знал, что через неделю она непременно приедет, что до той поры она будет ковыряться с грядками, писать письма — никак, никак я не ждал измены. И, может быть, от этого спокойствия весь я как-то поскучнел к ней. Я понимаю, Дашенька, вывод, конечно, не фонтан, банальность говорю, правда, правда. Но знаешь, мурзик Ты мой сладкий, мне-то впервой было так… Я же, понимаешь, всю жизнь прожил с мыслью, что меня любимые не любят. Я же боженьке обещался, что если подарит он мне счастье запредельное в неизбывной щедрости, так я только им и жить буду. Я же в церкви поклоны бил за то, чтобы меня раба божья Валерия возлюбила паче живота, и мне и в ум придти не могло, что мне за себя молиться надо. Уж в чем в чем, а в своей способности любить я был совершенно уверен. Я, привычный жить ожиданием смерти всяких отношений, заведомо обреченный на невзаимность преувеличенной силой собственных чувств, наконец мог бы, казалось, быть спокоен и счастлив. И я был спокоен и я был не счастлив. Именно не счастлив — в раздельном написании. У меня было все благополучно, но в любви я был не счастлив. Не могу сказать, что это было не хорошо или мне не нравилось, но я был не счастлив и это было мне удивительно. Я испытывал чувство неудовлетворенности, оттого что я, который так знал, как оно следует любить, оказался не соответствующ собственной морали. Я изо всех сил чахлой воли пытался удержать ускользающее чувство, но увы! — как можно это сделать? Ты знаешь? Я нет.
Покамест мы ходили в музеи. В музеи меня теперь пускали бесплатно как сотрудника кафедры искусствоведения. Больше всего Робертине нравилась Третьяковская галерея, что-нибудь про природу. Меня крючило. Ненавижу Третьяковку. Пушкинский музей Робертина не одобряла — по ее мнению голые греки были безнравственны. Мы побывали в Коломенском и Кускове. Я не знал, чем нам заняться! Дни с ней проходили впустую! Мне уже надоело с ней пить! Временами мне хотелось убежать от нее куда-нибудь — все равно куда, лишь бы без нее. К Степе. К Дане. Не знаю.
«Арсик мне таг хочица чтоба ты сводил меня на спектаколь и в музей вить есть ищо музей где мы неболи на пример батонический сад Арсик чуть незабыла тыже должон дочитать мне „маленькова принца“ если конешно книжку ты не аставил на Арбате. Арсик еслибы ты знал как мне нравица проводить стабою время мне хочица зделоть тебе штота сверх истественое».
Она искренне ждала, когда мы сможем с ней вместе пойти на дипломный спектакль в Комиссаржевское училще. Поначалу у меня действительно было это в планах, но теперь мне казалось, что все мои студенты цепким оком высмотрят в ней ее незатейливую сущность и я буду опозорен. К тому же сейчас, желая нравиться мне, Робертина утратила значительную часть своей животной естественности. Она высветлила волосы перекисью, раздобыла где-то дешевую русскую косметику, ярко красила губы. Если раньше в ней нельзя было заподозрить проститутку, которой она, в общем-то, являлась, то теперь, когда она, что называется, остепенилась, во внешности ее все больше стал проявляться вид блядства. Раз по майской жаре она приехала на свидание со мной в таком наивном костюме, что все оглядывались на нас. Я молил небеса избавить меня от встреч со знакомыми.