Выбрать главу

— Хватит, — сказала она, — надоело.

У меня внутри захолонуло. Все-таки я трусливый мужик. Я представил, как Марина сейчас продолжит: «Не могу больше терпеть, укатали сивку крутые горки. Пшёл ты, Сеня, вон! Вон!!» Конечно, мне бы хотелось, чтобы Марина освободила меня от своей докучной привязанности, но не с такой степенью буквальности. Перед моими духовными взорами промелькнуло мамино расстроенное лицо, Парфенон, наша квартира на Арбате и меня только на то и достало, что спросить побелелыми губами:

— Что ты имеешь в виду?

И она, скинув камень с моей души, продолжила:

— Надоело. Непонятно ничего. Откуда взялись эти пятьдесят триер?

Я немедленно перестроился, стал докучно объяснять обстоятельства столкновения греков и персов, и что восхищаться надо не подробностью описания, а стилем, а Марина на это возразила, дескать, у Плутарха и стиля нет и смысла, и не знай она, что он почил в своих языческих бозех две тысячи лет назад, так решила бы, что он написал «Жизнеописания» исключительно с целью ее взбесить. Я было подумал устрашающе поскрежетать зубами, но сдержался, признав, что Плутарха читал сгоряча и беру все слова, сказанные и прочитанные, назад. Мы замолчали, люто ненавидя друг друга, в ощущении совершеннейшей чужести, и оставалось только недоумевать, как у двух столь разных людей мог быть общий чемодан. Между тем рейс задерживался на четыре часа.

Наконец объявили посадку. Мы еще потолкались часа два подле трапа с любителями сиротского отдыха и утешили себя мыслью, что нам, едущим афинским рейсом, повезло все-таки больше, чем тем, кто собрался в Ираклион, потому как их вылет отменили вовсе и теперь кое-как запихивали незадачливых туристов в самолет на Салоники. Вот уж действительно — шел в комнату, попал в другую!

Вот так вот паскудно начался наш греческий вояж. Согласись, от такого начала ждать хорошего не приходилось. Не задалось. Я хмурился, на море ходил редко. По большей части я предпочитал оставаться в номере с зашторенными окнами, есть фрукты и спать до одури. На солнце мне было жарко, в море солоно, с Мариной томительно, а в целом невыносимо. Ввечеру я шел смотреть на закат и сидел, безмолвный, глядя, как солнце садится за остров — по всей видимости, очень даже известный остров, может, мой Плутарх даже что-нибудь писал о нем, но спросить было не у кого. Так я и смотрел на этот остров, на это солнце. А Марина смотрела на меня и думала, как же я не похож на ее покойного брата Александра, который покончил с собой три года назад в эти самые дни; а я все смотрел на греческий остров и на солнце, и думал, что если смотреть так вот каждый день, то, верно, не будет катаракты, и еще, — что интересно — каждый день солнце меняет место, куда ему садиться. Потом смеркалось, мы шли в обход таверны «Елена», размазывая тутовые ягоды и гусиные какашки, покупали жареную кукурузу, причем Марина всякий раз торговалась, а я думал, какая же она все-таки мелочная. Ночь бывала самым тоскливым временем. Я высыпался за день и ворочался, Марина лежала и ждала, засунув внутрь себя импортную таблетку от деторождения. Вот Ты говоришь, что на юге Твой дремлющий темперамент пробуждается, Твои чувства расцветают, а я, можешь себе представить, так и не притронулся к Марине, хотя демоны эроса томили меня.

Однако же я был счастлив в Греции один день — когда сбежал от Марины в Афины. Я браво шлепал босыми пятками по тротуарам, обжигаясь о расплавленный асфальт, и по музею истории и археологии пытался тоже ходить босиком, несмотря на рявкающие попреки хранителей. А потом я поднялся на акрополь — жара была, как с цепи сорвалась, — и ветер, знаешь ли, лютый. Песчинки и пыль забивались под веки, мне то и дело приходилось их вытряхивать, чтобы хоть что-нибудь разглядеть. Вихри овевали великое творение Иктина, ветер срывал с визжащих англичанок чепцы, юбки, бикини, лифчики, ювелирные украшения и они вотще пытались прикрыть срам входными билетами. Толстяков он валил наземь, и они катались по плоскогорью, как бильярдные шары, сталкиваясь и падая в пропасть, где неминуемо разбивались вдребезги под свистки и брань околоточных. Я стоял — молодой, плечистый, двадцатишестилетний, прижал щеку к древнему мрамору и исполнялся восторженного чувства — все ведь было как тогда, в высокую классику. Должно быть и тогда, в подобный день Плутарховы мужи поднимались на великий холм, вдыхая горячий воздух сквозь редкую ткань хламиды, поскальзывались на камнях Пропилей, потирали ушибленные коленки и думали: «Блядь, ну и ветер!» Причем они тогда, также как и я нынче, зги не могли увидать сквозь пыль. Нет, ну Ты представляешь, дружочек, — стоять лицом к лицу с Парфеноном и не видеть его точно так же, как в свое время в сходной ситуации, может быть, Перикл или Алкивиад.