Утро прошло в напряженном ожидании приезда Робертины, который силою неясных обстоятельств откладывался. Наконец особа, имя которой столь часто упоминалось в последних беседах, позвонила из конторы Кабакова, объясняя свое опоздание внезапно пробудившимся желанием выпить водки. Ее манера говорения изобличала неведенье того, что над головой ее сгущаются тучи. По сухости моего тона она догадалась, что я нахожусь в состоянии крайней озабоченности, и, сопоставив факты, пришла, должно быть, к верному выводу. Она приехала ко мне с возможной поспешностью, не отказав себе, между тем, в удовлетворении остатками водки. Согласно намеченному плану, я утаил присутствие в доме ее второго обожателя.
С порога был ясно, что за время пути Робертина окончательно утвердилась в своих подозрениях.
— Арсик, — воскликнула она, — я не знаю, чего тебе этот парень наговорил, только ты имей в виду, что у меня с ним ничего не было. Так и знай, не было ничего. Он все п…здит, сука. Он все лез, лез ко мне, я уж не знала, как его выгнать. Я ему так и сказала: у меня Арсик есть, тебе, блядь, тута делать нечего. А он тама плачет, умоляет, я ему сразу сказала — ничего у нас с тобой не будет. И не было ничего, Арсик, ты не беспокойся. А ему я еще скажу, что думаю. Я моим парням скажу, они ему п…зды дадут. А ты, Арсик, тоже свинья, потому что ему поверил.
Я не дал Робертине закончить сию апостолическую проповедь, сообщив, что встречи с ней почтительнейше дожидается известный ей человек. Дверь кабинета отворилась, и появился объект ее злословия.
— Значит, не было ничего, говоришь, — обратился он к девушке со спокойствием, которое было всего лишь утонченной формой ярости.
Как ни странно, Робертина не удивилась, увидев его здесь.
— Тебе чего, мудак, надо? — спросила она его грозно, — ты какого х…я здеся делаешь?
— А ты? Я здесь на тех же правах…
— Да какие у тебя права, ты тут никто. Вот меня Марина, Варечка, Ободовская знают, — что было неправдой, — знают и уважают. А ты г…вно, импотент, педовка.
По отзывам Ободовской, юноша заслужил некоторую толику оскорбительных упреков Робертины.
Музыкант в смятении попытался вступить в спор с девушкой, очи которой пылали гневом. Она, должно быть, была прекрасна в этот момент, но я уже не видел прежней красы, так как она была отравлена предательством.
Робертина отмахнулась от молодого человека, как от докучного насекомого.
— Так, Арсик, говори прямо, ты чего, хочешь меня бросить?
Я предоставил ей ответить на этот вопрос без моей помощи. Она извлекла из сумочки трудовую книжку, которую я купил в тщетной надеже устроить ее на работу.
— Значит, хочешь бросить меня? — прозорливо спросила она, — смотри…
Она разорвала трудовую книжку в клочья.
— Если ты бросишь меня, я так сделаю со всеми моими документами, — пояснила она.
Я холодно сказал, что доводы, которыми она подтверждает свое из ряду вон выходящее требование, столь же легковесны, сколь само оно безрассудно. К сожалению, Робертина не имела удовольствия уразуметь смысл моих слов.
— Значит так, — сказала она, вынимая из сумочки паспорт, — смотри…
Паспорт разлетелся клочьями по квартире.
То, что презренная прелюбодейка желает так деспотически распоряжаться мной, внушило мне крайнее отвращение. Я молча стал одеваться, музыкант последовал моему примеру. Робертине ничего не оставалось, как одеться с нами и выйти на улицу. Идучи по направлению к метро, она неустанно, на одной ноте расточала гневные филиппики, направленные как против ее незадачливого любовника, так и против меня. Она грозила позвонить мне на работу и сказать, что я совращаю своих учениц. Она обещала раскрыть подноготную наших отношений Марине и матери. Олигофреническая непредсказуемость Робертины усугубляла мое затруднительное положение. Я не нашел ничего лучшего, чем приблизить желанную минуту расставания следующим образом: ни слова не говоря, я нырнул во дворик с потаенной дверцей, ведущей в переход, и уже через полминуты был на Садовом кольце, где взял автомобиль. Отсутствие источника беспокойства дало возможность обрести на время доступную мне долю здравого смысла. Очевидность тщеты моих чаяний любить и быть любимым, ужас осознания, сколь глубоко я пал, обманывая любящую супругу мою, проснувшаяся наконец гордость — все это дало мыслям моим направление, достойное моего рождения и воспитания.
Когда я вернулся под вечер домой, моя печаль выдала Марине, что произошло нечто чрезвычайное. Полагая, что груз с моей души может снять только лишь чистосердечное признание, я сделал шаг, который счел впоследствии в высшей степени напрасным. Я рассказал об адюльтере. Я пал на колени, сжимая руки, и умолял, заклиная годами, прожитыми в мире и любви, простить меня. Рана, нанесенная мною, оказалась более глубока, нежели я мог предполагать. Хотя жена и обнаружила в поступке моем более опрометчивости и легкомыслия, нежели злого умысла, негодование и скорбь, вызванные известием о моей неверности, мешали ей простить меня. Она сказала, что предпочла бы видеть меня мертвым, нежели безумным и бесчестным. Она испросила срок подумать, так как во всяком решении благоразумно опасалась поспешности. Кроме того, близился праздник Нового года, который обычно отмечался в нашей семье шумно и весело. Уже были званы гости, и Марине, впрочем, как и мне, не хотелось бы, чтобы огласка, которую вызвал бы наш разрыв, оказалась бы гибельной для радостного настроения наших друзей. Таким образом, наша разлука поимела отсрочку, за которой мне грезился возврат прежних счастливых и спокойных дней в обществе моей, как мне вновь показалось, нежно любимой супруги.