Выбрать главу

Я знаю о существовании иных мужчин, но мне все больше встречались такие. А другие где? Скажи мне, Адальберт?..

Не исключено также, что я пытался ухватить свою долю разврата, которого был обделен в юности. Надо сказать, что силою странного психического устройства моего характера, в пору первой юности я был обделен теми веселыми, озорными, пьяными совокуплениями, которые принято вспоминать как сладкие грешки в зрелые годы. Я в это время все больше думал о боге, о несовершенстве мира и конечности земной жизни. Видать, этот духовно-монастырский комплекс переживаний остался во мне, потому что на излете юности, в двадцать два года я попытался ухнуть в стихию порока, и ничего из этого не вышло — мне было неуютно, томительно, стыдно, смешно себя и моих случайных и полуслучайных сопостельниц. Но мне казалось, что должно развратничать, что это предписывает тайная мораль молодости, и оттого покорно развратничал. Но все это было так… я не знаю… невкусно?

Мне, право слово, легче дается воздержание, чем порок. Помню, у Кафки есть рассказ про человека, который голодал и умер от голода лишь потому, что не мог найти себе пищи по вкусу. Вот и я таков же — мне немыслимо половое счастье не одухотворенное любовью. Помню, однажды я повел себя просто недопустимо, совсем не по-мужски, деля ложе с какой-то дамой (Машей? Олей? Леной?). Та терлась об меня своим белым, уже слегка расползшимся четвертьвековым телом, я покорно стонал, подставлял ее слизистым оболочкам свои и думал про себя: «Ну что я делаю здесь, в пределах одной постели с этой теткой? Что такое эта минутная сомнительная радость рядом с вечностью? Зачем с риском для здоровья я пятнаю душу пороком, когда я знаю, что это вовсе не то счастье, которого я ищу, а будь это искомое счастье, так и оно было бы не вечно». К тому же эта мамуля не сняла чулки. Так мне все показалось гадко и постыло, что я, без стыда за свою мужскую честь, с холодным смехом встал, не кончив дела, и пошел на кухню пить чай с печеньем, похожим на раковину пластинчатожаберного моллюска. Дама была оскорблена, но меня это не задело нисколько, как не задевает и сейчас. Иное дело любовь. L’amour! L’amour! Я положил себе в моральный принцип умереть, но не дать поцелуя без любви. И с той поры действительно, пусть я обманывал себя, но всякий раз, деля новое ложе, я говорил себе: «Это навсегда. Во всяком случае, надолго, — поправлялся я, памятуя, что все преходяще. — Если я не люблю нынче, то полюблю на днях». Но любовь заставляла себя ждать.

Вот и сейчас я предавался вялым удовольствиям, уверяя себя, что это новый оттенок любви. На самом же деле мы были попросту молодые мужчина и женщина с шаткими принципами. В зимних густых сумерках мы лежали, перекрестив ноги, и я думал, что пора бы уже попить чаю, расстаться до неблизкой встречи, и мне надо было вернуться к немцам в ожидании прихода жены.

Но жена, Дашенька, пришла раньше. То есть, Ты понимаешь, она вернулась, как в анекдотах, как в водевилях — раньше. Я уж честно не знаю, как мне писать про это. Она скреблась в дверь ключом — замок был на «собачке». Она звонила — одеться мы не поспевали.

— Ну вот, — сказал я с ироническим спокойствием, — это моя жена.

— Что же делать? — спросила Лариса простодушно.

— Не знаю, — признался я чистосердечно, — впрочем, нам давно пора было разойтись.

Я натянул штаны, майку и пошел открывать.

— Ты что не открываешь? — спросила Марина настороженно, и лицо у нее было такое, словно она уже догадалась, почему.

— Предупреждать надо, что раньше придешь, — сказал я с холодной злобой, — у меня женщина.

Такая, правда, злость во мне всколыхнулась против нее и всей ее постылой любви, и преданности, и верности, всей этой искренней и чистой добродетели. Мне хотелось сорвать с себя личину и явить ей наконец мое истинное лицо — с рогами, с кабаньим рылом, захохотать, завизжать, заблеять, чтобы она уяснила себе наконец, что я не покойный брат Александр, а другой, другой, на копытцах, с хвостом. Жалко, не пахло серой.

Марина вошла в комнату. Лариса уже успела одеться и сидела теперь в кресле.

— Здравствуйте, — сказала она, не вставая.

Марина развернулась ко мне и спросила тихо, вполголоса — то ли оттого, что не могла говорить громко, то ли, чтобы Лариса не услыхала — не знаю.

— Арсений, когда вы уйдете?

Я пожал плечами. У меня было сонное лицо. Потом я почесался и сказал:

— Она сейчас. Я — чуть позже.

Я имел в виду, что мне надо собрать вещи.

Лариса надела пальто, взяла сумку.

— До свидания, — сказала она, помявшись.

— До свидания, — сказала Марина, не поворачиваясь к ней. Мне это показалось неучтивым, и я пошел проводить девушку до лифта.