Творческий дневник стажера «Теамас» по времени являлся продолжением заклеенных уголков. Но насколько изменился я! Моя речь — циничная, остроумная, мой пятнадцатилетний язык, которым я гордился, который завоевывал мне друзей среди взрослых и отпугивал ровесников — на смену ему пришла какая-то пустопорожняя мура, из юного беса я перелицевался в примитивного ханжу. Я знал, что жизнь моя неправильна, и полагал, что могу изменить ее революционно. Для этого я заменил в записках слово «любовь» словами «дружба» и «творчество», а ту псевдоморальную фигню, над которой яро потешался в миру, в театральном монашестве возвел в жизненный принцип.
Из распространенных в обществе духовных увечий сентиментальность, на мои глаза, почти что самое отвратительное. Декларация чувства, не подкрепленная реальным чувством, претит мне больше, чем содомия, наркомания или патриотизм. Вот почему я недолюбливаю разговоры с американцами. Мне доводилось сравнивать особенности восприятия моей жизни приятелями-немцами и американцами. Немцы, воспитанные на романтической литературе прошлого века, плакали в положенный срок, на финальной ноте, когда занавес медленно и тяжело опускался над моим истерзанным трупом. Американцы рыдали к исходу первого акта, обнимали меня, предлагали выпить и дарили какую-нибудь безделушку для приятных воспоминаний. При этом они были вполне искренни, как вообще искренни сентиментальные люди. Да-да, никак нельзя упрекнуть сентиментальных людей в неискренности, но очень хочется их просто грохнуть. Так вот, я, вопреки природной склонности, превратился в приторного героя американского кино с глицериновыми слезами. Наиболее гнусные образчики моих писаний касались Мастера «Теамас». «Как здорово! — писал я в сахаринном экстазе, — Был прогон „Маленького Принца“. Ярослав Ярославович! Сколько добра в этом человеке! Он своим сердцем прокладывает нам роли, пробивает спектакли. Не слишком ли дорого? Репетиция была хорошая. Ярослав Ярославович не делал мне замечаний, был очень добр. Это жутко помогало. Мне захотелось работать. Он — великий педагог». В стремлении стать добродетельным, я превратился в ханжу — закономерное уродство.
Отношения с Мастером «Теамас» были самым загадочным проявлением моей извращенной натуры. Я ненавидел его всей душой, ненавидел и боялся. При этом я замыкал сознание от этих мыслей, и тем больше хвалил его наедине с собой, чем меньше верил себе. Он был плохо прикрытый садист, которому я назначил воспитать себя чувствительным и добрым, то есть таким, каким д o лжно быть настоящему человеку.
Если быть справедливым к Мастеру «Теамас», то придется признать, что он одаренный человек. Ему в самом деле удалось создать театр и подобрать труппу из небездарных, во всяком случае, актеров. Большая часть моих собратьев по Студии поступила в театральные школы Москвы и сейчас работает либо в театре, либо поблизости от театра. Будь у Мастера более счастливый характер, он мог бы мудро царствовать над нами и рано ли поздно прийти к славе и благоденствию. Но к собственной беде он имел столь пакостную душу, что во вред себе и общему делу разорял только свитое гнездо и зверски расправлялся с неугодными.
Предметом особенной ненависти Мастера была любовь в половом проявлении. Стоило ему заподозрить предосудительную страсть в ком бы то ни было из актеров, он, визжа, потрясая Уставом, учинял процесс, неизменно заканчивающийся преображением актера во врага Студии. Я поддерживал его всей душой, потому как из собственного опыта знал, что любовь не доводит до добра. Герои мировой литературы от любви пили мышьяк и бросались под поезд. Я не верил, что сам буду счастлив на этой стезе, зрелище чужого счастья повергало меня в уныние или будило ревнивую зависть. Мир творчества и дружбы казался мне предпочтительным по сравнению с миром химички и старшеклассницы, которую я называл «Prаеsent continius thens». Ярослав Ярославович обещал этот мир.
Мой «творческий дневник» пестреет многословными рассуждениями о примате творчества перед чувством и зарисовками преступлений на почве страсти. Вот, например, красноречивый фрагмент. Юноша Андрей, увидев случайно (?) наготу актрисы Лены, докучал ей стихами и письмами, а как-то раз даже позволил против ее воли украсть поцелуй. Актриса Лена поторопилась оповестить Мастера, опасаясь, что нечаянное лихо может и ей самой боком выйти. По этому поводу стажер Арсений писал в дневнике, слюнявя карандаш: «Андрей ворвался в зал в состоянии полного транса: „Убейте меня! — кричал он, — зачем же вы меня мучаете?! Выслушайте меня, я ведь умру!“» — и в том же духе. Со скрежетом наехали друг на друга принципы. Мы перешагивали через Андрея, через его больную, раненую душу, не допуская в сердце неправедной жалости. Его нельзя жалеть. Самое большое, что Студия могла сделать для него, — это исключить. Хамид и Марина вывели Андрея, который чуть не рыдал. Спрятавшиеся в закутки девчонки стали выползать на сцену. Я и Ольга, сохраняя хладнокровие, чистили карандаши. Инна сидела, держась за голову. Потом пришел Ярослав Ярославович. Андрей ничего не понял. Ничего! Ярослав Ярославович сказал: «У Андрея сложилось мнение, что в Студии есть люди, способные его выслушать. Он хочет посеять смуту в наших рядах с помощью жалости. Жалость к врагам Студии приводит к студийному развалу».