— А ить ты сказывал, бунтовщики пьянствуют в Гробовской?!
Кузьма сделал пустое, бесчувственное лицо и ничего не ответил.
— Стой! — закричали внезапно под окнами. — Запирай дом. Сделаем из них жареную зайчатину.
Входная дверь раскрылась, потом опять захлопнулась, и было слышно, как снаружи со скрипом уперся в нее кол. За окнами сверкали факелы, и тени кривлялись на стенах, будто арлекины.
— Погоди! — крикнул кто-то, и Вертухин узнал голос горного писчика Пашенцева. — Дождемся атамана.
— Да бока им отесать — и ждать нечего! — ответил другой голос, дерзкий и незнакомый. — Вытащим на улку, отешем бока и опять в дом!
Вертухин озирался, не зная, что делать. Люди, коих он имел план защитить от бусурман, хотели его теперь зажарить с потрохами и в собственном соку.
Кузьма стоял, будто каменный, и только бледный смертный цвет разошелся по его лицу. Взглянув на него, похолодел и Вертухин. Коли уж Кузьму, старого вояку, бросило в смертную дрожь, выходит, пощады ждать нечего.
В какой-то момент среди собравшихся на улице Вертухину почудилось смятение, потом входная дверь опять распахнулась и в дом втолкнули Лазаревича, Калентьева, Фетинью и Касьяна. Из всех домашних и приживал в доме Лазаревича не было только Софьи и Меланьи.
Дверь захлопнулась. Новые пленники встали в ряд возле стены, молча озираясь. Молчали и Вертухин с Кузьмой — в виду близкой кончины не было у них охоты к словоговорению.
— Знаешь ли ты большую березу на въезде в завод? — без всякого почтения спросил вдруг Лазаревич Вертухина.
— Да. А что?
— Завтра утром Белобородов тебя на ней повесит.
— А тебя?
— Меня — никогда.
Вертухин во все глаза смотрел на Лазаревича. Этот содержательный разговор вдруг вернее всех доказательств сказал ему, что рано он засобирался в Екатеринбург — со смертью поручика Минеева мало что изменилось в окружении Пугачева. Не Минеев, так Лазаревич!
Но он и сам мог поменять этот мир на мир иной в любую минуту! Смертная тоска, такая же, как временами в кабинете Шешковского, обуяла Вертухина. Жизнь его была окружена одними ненасытными могилами, он не знал, коя из них ему назначена, но понимал, что стоит недалеко от нее.
Дрожь от сознания близости великого несчастья кинулась по всему его телу так, что на голове у него не только накладные волосы, но и парик зашатался.
Глава шестая
Поручик или евнух?
Лазаревич в свой черед, не отрывая жадных глаз своих, глядел на Вертухина, яко на изумруд, который вдруг фальшивым оказался. Недоступен пока был ему Вертухин, иначе он его бы схватил да голым на мороз вытолкнул, понеже в растопленную печку бросил. Сколько было тяжелых дум от горя, что завтра не то послезавтра он будет за утайки перед казной схвачен да в острог препровожден! И кого он боялся: вот этого фальшивого человека, который сейчас позеленел от страха?
— Друг мой, — обратился Лазаревич к Калентьеву, — случалось ли тебе видать лягушку, которая в кринку с простоквашей упала? Нет под ней твердой опоры, нет вокруг нее и болотной воды, где она могла бы плавать. Нет у нее и хвоста, которым она зацепилась бы за край кринки и выбралась наружу. И сидит та лягушка в простокваше, выпучив глаза и ожидаючи кончины. Так и благодетель наш Вертухин ныне таращится на нас, будто бесхвостая лягушка.
Калентьев захохотал так, что отозвались оконные рамы, выкатил глаза и, растопырив пальцы, сделал плавательные движения к Вертухину.
Вертухин молча перенес сие издевательство, а потом, глядя на Калентьева, сказал:
— Шпага, кою ты за поленницей спрятал, кровью Минеева мечена. Самый ее конец, на четыре вершка. Как раз, чтобы сердце достало и его прошило.
При сих словах Кузьма с изумлением посмотрел на своего господина, бросился к печке и достал оттуда обе шпаги. Кончик одной, и верно, был темен, будто чем-то выпачкан.
— Объясни, милостивый государь, что означает сие обстоятельство? — спросил Вертухин, обращаясь к Калентьеву.
Лазаревич обернулся к приказчику так проворно, что едва не зашиб его, толкнув плечом.
Калентьев, при первых словах Вертухина переставший плавать в воздухе, покраснел, побагровел, побледнел и, еще несколько раз обернувшись хамелеоном, выпучил глаза уже на Лазаревича и, кажется, не в силах был ничего сказать.
Но Лазаревич тут же нашелся.
— Любезный, — сказал он, обращаясь к Вертухину, — это не шпага, но особого рода нож, коим мы вчера закололи свинью для удовлетворения желудка своего.
— Свинью? — переспросил Вертухин. — Для удовлетворения желудка?