Выбрать главу

* "Шмонать" на тюремном языке значит - обыскивать.

В тетрадях были записи из "Надежды". Пока "Надежда" была моим "уголовным делом", я могла пользоваться ее текстами, выписывать их и уносить в камеру. Оставшееся oт допросов и дневной прогулки дневное время уходило на чтение Библии и текстов из "Надежды", которые я выписывала на следствии.

Перед этапом всё забрали, всё до последнего листочка: и выписки из Библии, и мои "закодированные тексты". Спорить было бесполезно.

На пересылках я восстанавливала по памяти то, что было в конфискованных записях, но на обысках мои записи вновь конфисковывали.

Попав в усть-канскую ссылку, я в первые же дни восстановила то, что сохранила моя память.

Через два дня после того, как меня привезли в ссылку, я приготовила для тюрьмы мешок с необходимыми вещами. Я не верила, что меня оставят в покое.

Когда меня поселили в барак (первые дни я жила в сельской гостинице) и я наконец осталась одна, для меня началась та жизнь, о которой я могла только мечтать в тюрьме. В бараке, старом деревянном доме, где жили строительные рабочие, не было ни воды, ни туалета, а зимой и тепла (нужно было топить печь). Но мне не нужен был комфорт, я могла топить печь, носить воду из колодца и пользоваться "парашей". Важно было другое. Я была одна. Я могла сидеть в темноте, погасив свет, и говорить с Богом и с самой собой.

О чем же я говорила с Богом? Я узнала Его любовь и стала жить Его любовью. Он не оставлял меня в самые ответственные минуты ни на следствии, ни на суде, не оставлял в пересыльных тюрьмах и на этапах. Нет, Бог не совершал чудеса, все, что произошло со мной, было чудом. Я не стала лучше, чище, безгрешнее. Я просто стала любить Бога.

С тех самых первых недель в Усть-Кане, когда я начала понимать, что со мной что-то случилось, что я разлюбила то, что когда-то любила, отвыкла от того, к чему была приучена и что составляло основы моего быта, прошло почти десять лет. И теперь, совсем недавно, я поняла, что каждый человек, который будет испытан огнем христианства, так же как каждый, кто попадет в тюрьму, непременно выйдет оттуда другим. Его будут менять сначала страх и себялюбие, страх за близких, мысли о будущем, приговоре, о годах страданий.

Потом он привыкнет к тюрьме, лагерю, ссылке. Он привыкнет к тому, что он - узник.

Однако узник - это уже другой человек. Он не свободен, за ним следят сначала из тюрем-ного "глазка", затем к нему приставляют шпионов, надзирателей и так далее. И тут должно произойти чудо: узник должен стать свободным. Он должен обрести духовную свободу или отказаться от нее навсегда.

Однако духовную свободу может дать только Бог и тогда только, когда Он сам того пожелает.

Отказавшись от нее именно в тех условиях, которые требуют и способствуют выбору: стать рабом или свободным, узник может остаться навсегда узником. Даже на воле, узником у любого из людей, узником у самого себя и своих страстей.

Тюрьма, как всякий плен, ломает нас, она ломает зависимостью от палачей, ломает тем людоедским режимом, который превращает человека в предателя и убийцу. Ты окружен предателями и убийцами, потенциальными и реальными, ты должен умереть для прошлой жизни и родиться заново, иначе ты станешь пластаться по земле, как червь, даже тогда, когда выйдешь на свободу. Тюрьма, которую создал советский тоталитаризм, - это совершенная модель советского тоталитаризма. Она обнажает то, что тщательно скрывали создатели тоталитаризма и их верные слуги.

Сегодня, когда давно отпущены все те, кого мир почтил именем "узников совести", те, кто держался в лагерях и тюрьмах "молодцом", и те, кто уступал дьяволу, изменял Богу "внутри себя", сдаваясь, уставая, падая в бездны собственной низости и слабости, видно, что тюрьма не могла не изменить каждого из нас. Изменить характер, привычки, прежний стиль отношений с людьми. Изменила она и Феликса Светова. Он ослабел духом.

Я заметила это вскоре после того, как он вышел из тюрьмы и нас поселили вместе в Усть-Коксе. Я не буду касаться здесь причин, которые изменили его ум и душу. Он побывал в аду. Тюрьма - это ад, и спустившийся туда неизбежно выходит оттуда другим.

Вернусь к своим "Лефортовским запискам". Я писала их тайком, занавесив шторами окна в бараке, когда была уверена, что милиционер, приходивший ко мне внезапно (ему было поручено КГБ наблюдать за мной), избавит меня от своего посещения. На маленьких листках под копирку я писала то, что потом обрело форму "Лефортовских записок". Я писала потихоньку, осторожно, много раз переделывая, переписывая начисто, сжигая черновики и сворачивая готовые бумажки с текстом в трубочки для того, чтобы потом сложить их в стеклянные банки и спрятать под пол. Барак, в котором я жила, был старый, пол в сенях проваливался под ногами, туда уходили умирать кошки. Поднимая или сдвигая полупрогнившие доски, я складывала под них банки с моими "трубочками" исписанной бумаги. Банки были пыльные, я прикрывала свои бумажки грязными тряпками, чтобы никто не польстился на них, и когда мой сосед уходил на работу, запирала входную дверь и проверяла, на месте ли мое сокровище.

Иногда сосед тоже начинал копаться под досками пола, я догадывалась, что он тоже прятал туда что-то или искал потерянные спьяну деньги. Тогда я вынуждена была прятать мои записки в комнате в старой обуви под стельками или в кладовке.

Однажды ко мне пришли с обыском. И снова в моем жилище перелистывали мои тетради, книги, подшивки газет, рассматривали обувь, обыскивали кладовку. Я молилась Божьей Матери и Николаю Чудотворцу.

Следователь и его помощники не нашли моих рукописей.

Перепрятывая их то и дело, я сделала две копии. И однажды нашла, как мне показалось, безопасное место. Старую водопроводную трубу, валявшуюся у барака. Один конец ее врос в землю. Я протолкнула с помощью палки завернутые в тряпки и целлофановый пакет записки и надеялась, что их никто оттуда не достанет. Не смогла я достать оттуда их и сама, когда меня перевозили на другое место ссылки. Благо у меня были копии написанных текстов. Одну из них удалось даже переправить на "материк" - в Москву.

"ОН ОТРЕЗВЕЛ ОТ ОПЬЯНЕНЬЯ ТЬМОЙ"

Эту фразу я не так давно прочла в апокрифах древних христиан.

Она вернула меня к моим мыслям и догадкам о мире, которые все годы ссыльной жизни были предметом моих размышлений. Мир и христианство, могут ли они сосуществовать, или они настолько полярны, что христианство, уступая миру, перестает быть таковым, каковым оно было в апостольские времена, и постепенно превращается в псевдохристианство? И значит, каждое поколение христиан и каждый из нас в отдельности постоянно должен испытывать тоску по тому христианству, которое даровано в Новом Завете и на которое у нас нет сил, если мы не только живем в падшем мире, но и не в состоянии "отрезветь" от опьянения тьмой этого мира.

Собственно, в этой фразе, поразившей меня не только образностью и глубиной своего смысла, нет ничего, чего бы мы не знали из Евангелия и апостольских посланий. Ведь и в начале Библии, тогда, когда мы узнаем, как был сотворен наш мир, тьма и свет предстают пред нами как таинственные силы, две стихии, существование которых столь же слито и взаимозависимо, как день и ночь.

Тьма есть зло. "Весь мир лежит во зле", - говорит Апостол Иоанн Богослов (I Иоан. 5, 19). Не любите мира, - говорит он. Потому что он - во зле лежит. "В дьяволе", - уточнил кто-то из церковных мысли Гелей. Мир лежит во тьме, и потому дьявол называется "князем тьмы", властителем ее. "Идет князь мира сего, и во Мне не имеет ничего", - говорит Господь (Иоан. 14, 30). Он не может, в отличие от нас, стать "опьяненным тьмой", над ним не властен "хозяин тьмы". Господь - Свет Неприступный, Свет Неизреченный, Невечерний, "Свете тихий" поет Церковь на вечерне. Для того, чтобы освободиться от власти "хозяина тьмы", нам надо "отрезвиться" от тьмы и войти в "род неподвижных". Это - род спасенных, тех, кто войдет в Царство Света. "Род неподвижных" - это тоже найдено мной в апокрифах древних христиан. "Этот нашего рода", - говорила Пресвятая Богородица о преподобных Сергии Радонежском и Серафиме Саровском.