Выбрать главу

Я отправился в Город и еще засветло прибыл туда.

— А, пропащая душа! — обрадовались мне. — Ну, с чем пожаловал теперь?

— Я ушел из Дома, — ответил я. — Навсегда. Мне нечего там делать.

— Да неужто?! — подивились сказанному мной. — Тому, кто поселился в Доме, всегда найдется дело. Вы, пожалуй, слишком возомнили о себе.

— Ничуть, — ответил я. — Я сделал то, что мог, и большее мне не под силу.

— Вы потеряли веру, переутомились? — посочувствовали мне.

— Нет, нет и нет! Я ощущаю в себе силу и талант, как никогда, но все это направил на одно. Глядите!

Я отверз пошире рот, и потоки звучных слов промчались над Городом, и там, где они касались земли, на заснеженных улицах и площадях, распустились цветы, белые нежные цветы, наполнившие воздух сказочным ароматом.

— Вот, — сказал я, — вот то, что я сумел создать!

— Занятно. Но зачем все это?

— Как? — изумился я. — Как так — зачем? Зимой я вырастил цветы — я уничтожил зиму! Туда, где распускаются цветы, всегда приходит лето!

— Вот уж нет, — ответствовали мне. — Там, где уже есть лето, могут распускаться цветы. А это вовсе не одно и то же. Вы оставили стужу и лишь вырастили цветы, не гибнущие при ней. Да и что это за цветы? Они — из снега, они холодны, значит — мертвы. Вы создали мертвую красоту, дружище, но кому это нужно? Боясь смерти, человек льнет к живому — пусть и не столь прекрасному — и приемлет только живое. Возвращайтесь-ка в Дом. Мы верим в вас и потому говорим: ваше место там, а не в лесу, где каждое дерево — год неведомо какой эпохи и каждый ельник — минувшее либо грядущее десятилетие; не возле полыньи, где плещется русалка — ей вольготно лишь в сказках, да и то умело сложенных. Не заглядывайтесь на призрачную красоту — в ней нет проку. Сидите в Доме и ловите изначальные, вам только и принадлежащие слова-шары. К чему выходить за дровами в стылый лес несуществующих времен? Перетерпите, скрепите бумажные листы верными словами, и, когда их станет много, — огонь в камине вспыхнет сам.

— Значит, цветы вам не нужны? — спросил я тихо.

— Нет. Можете взять их с собой. Они вас не согреют, но в конце концов у них действительно недурный аромат…

И я ушел, вернулся в тот пустой холодный Дом.

Я вновь уселся в кресло у решетки некогда потухшего камина и положил перед собою чистую бумагу, чтобы занести на нее новые слова.

Дом теперь — мой мир, по стенам которого жмутся робкие слова-шары; за окном — в итоге прошлое, а будущее… — что ж, если я пройду по бесконечной анфиладе комнат, может, я и выберусь к нему — не знаю, оно покуда смутно и далеко; только настоящее со мной…

А цветы и вправду тают…

Как ни холодно в Доме, их становится все меньше, меньше, и лишь запах, странный, но прекрасный, остается после них — да и то, надолго ли?

Я посижу еще немного, вспомню бедную русалку, улыбнусь своим наивным давешним восторгам, а потом закутаюсь покрепче в одеяло, чтобы хоть чуть-чуть согреться, прежде чем опять пойду ловить по Дому убегающие в никуда слова-шары…

Наивная русалка, просто сказка… Но ты ждешь ведь, я же знаю!

Мне еще немного… Потерпи.

Станислав Солодовников

Слишком много разума

Как всегда перед очередным рейсом с грузом товаров для колонистов Плутона мы зашли в гости к Юпитеру Африканычу Бетельгейзе-второму. С некоторых пор это стало нашим ритуалом, который очень нравился старому отставному навигатору. Он радостно начинал суетиться по дому, заваривая кофе из десяти разных сортов. После этого кофе наши мозги в течение суток успешно соперничали в быстродействии с малым бортовым компьютером. Приправой к кофе служили рассказы Юпитера Африкановича. За свою долгую 225-летнюю жизнь он облетал всю нашу Галактику и, по-моему, побывал даже в антимире, только упорно помалкивал об этом. Вот и теперь он принялся рассказывать о планете, расположенной на шестом повороте, если лететь от Полярной звезды к центру Галактики, причем каждый поворот надо делать ровно через год.

Планета эта называлась Ургуль и имела главной своей характеристикой необычайное обилие разумной жизни. Каждый предмет, растение, животное, человек, конечно, вообще все окружающее при своем возникновении сразу же обзаводились разумом. Тамошние ученые построили девятьсот двадцать гипотез, пытаясь объяснить этот феномен, но каждая гипотеза противоречила всем другим, и ничего дельного в итоге не получалось. Одним, например, казалось, что влияет какое-то излучение в их районе космоса, другие подозревали свое солнце, которое действительно было подозрительным: то желтое, то в полоску, а по воскресеньям даже в клеточку. Еще одна гипотеза гласила, что расположенная где-то рядом «черная дыра» выбрасывает на планету разум из другого измерения, или даже из другой Вселенной.

Жизнь на этой планете была очень сложной, но и веселой… Хлеб, пока вы намазываете его маслом, беседует с вами о том, как хорошо быть съеденным порядочным человеком, но порой можно услышать и другое…

А если едок очень уж не нравится хлебу, тот просто становится ему поперек горла.

Продукты на столе заботливо говорили: съешь меня, нет, меня, вначале меня, а ты, суп, погоди, не лезь вперед селедки…

Каждое блюдо безудержно расхваливало себя, каждый овощ пел самому себе и той грядке, на которой вырос. Праздничные столы начинались с хоровых концертов прохладительных напитков, которым подпевали холодные закуски под аккомпанемент ножей и вилок.

Никто никогда не лгал на этой планете. Если продукт был плохого качества, он так и заявлял: я, курица потрошеная, лежу седьмые сутки… Хочешь — бери, хочешь — нет. Яблоко говорило: я — червивое, три червя во мне. Но имейте ввиду: плохое яблоко черви есть не будут.

Эта черта приводила к тому, что все продукты можно было покупать смело. Ведь, если продукт соврет, его, конечно, купят, но выбросят. А нет хуже оскорбленья продукту, овощу, мясу, чем быть не съеденным, а выброшенным. Если тебя не съели — значит ты не выполнил своего жизненного предназначенья. А не выполнить своего жизненного предназначенья — ничего хуже быть не могло.

Любопытно было наблюдать за изменением взглядов на мир у продуктов по мере их приготовления. Молоко, пока оно было сырое, рассуждало довольно здраво: признавало и корову, и мир, и реальность существующего порядка вещей. Но кипяченое молоко уже знать не хотело никаких коров, память начисто отшибалась кипяченьем, оно стремилось к одному: чтобы поскорее его выпили. Веселые шуточки мяса, пока оно было сырое, становились тяжеловесными и даже грубыми, когда сваривали или поджаривали. Да и то сказать, как куску мяса не изменить своих убеждений после того, как его превратят в отбивную!

Разумность вещей накладывала свои нюансы на быт и нравы ургумцев. В свое время они пережили эпоху войн, причем воевали со стульями, кроватями, шкафами. Кончилось все подписанием мирного договора с массой условий, причем условия диктовали вещи. А что оставалось людям! Уходить в лес? Но они не хотели жить в лесу.

Кровать на ночь желала «спокойной ночи», письменный стол желал «спокойной ночи», стулья на разные голоса пели «спокойной ночи», каждая вещь говорила «спокойной ночи». Все это было довольно утомительно, однако возражать и спорить, раздражаться в этих случаях категорически запрещалось. Вещи не только обладали разумом, но были еще и крайне обидчивы. Обидится галстук — и вы с ног собьетесь, разыскивая его. Причем спрячется он именно тогда, когда вы спешите куда-нибудь. Стул, сочтя себя оскорбленным, не даст на себя сесть, шкаф не откроет своих дверок. Поэтому вежливость на той планете была просто потрясающей. Никто никогда не ругался, не повышал голоса (для этого были специальные комнаты, совершенно пустые, там можно было отругаться всласть, если имелась нужда в этом).

— А как там с охотой и рыбалкой? — задал вопрос реакторщик Петя Гринькин, искренне заинтересовавшийся рассказом Юпитера Африкановича.