- Мы это выясним, - заикаясь произнес Сенмут.
- И накажем виновных, - добавила царица, у которой побледнели даже губы.
- Все уже выяснено! - сказал Тутмос. - Те, кто ехал позади нас, видели, что царская колесница опрокинулась, а колесничий упал. "Царь мертв! - крикнул я им, - я еду сообщить об этом!" Некоторые хлопотали над пострадавшим: его лицо было так изуродовано, что никто не заметил ошибки. Другие же опередили меня и распространили эту весть во дворце. А когда я вошел в конюшню, то конюхи в ужасе закричали и бросились бежать, потому что подумали, что это мое Ка. Но я схватил того, которого ты, Сенмут, назначил надсмотрщиком над конюхами, и сказал ему: "Дай мне пилу!" Дрожа, он вынул ее из охапки сена. Тогда я спросил: "Кто тебе приказал это сделать?" - И он ответил: "Сенмут!" Этот человек стоит за дверью. Думаешь ли ты, царица, что он лжет?
Царица ничего не ответила на этот вопрос.
- Какое счастье, - сказала она невыразительно, - что ты сменил колесницу! Ты был предупрежден? Кем?..
- Змеей в моей короне! - ответил он и при этом бросил на меня взгляд, пронзивший меня насквозь.
Сенмут был казнен, его гробница разрушена, его имя вырубили со всех памятников. Царица не смогла его спасти.
- Он ушел из жизни, - рассказывал мне Тутмос, - ни словом не выдав царицу. Или ты, может быть, думаешь, что мне неизвестно, что за ним и его поступком стоит она? Хотя она, возможно, и не входила в подробности замысла, но она говорила ему: "Сделай это - прикажи то!" Да было достаточно и того, что день за днем он читал в ее глазах вопрос: "Ты меня любишь и можешь терпеть, что тот, кого я ненавижу, все еще жив?"
Тутмос замолчал. Он молчал долго. Потом произнес:
- Мне хотелось бы, чтобы он служил мне! Его храм с террасами в Долине царей великолепен. Ни один зодчий не умел так, как он, заставить самого бога земли работать на себя! Все они навязывают природе свои храмы - он же вписал свой храм в окружающую природу, но не подчинил его природе, наоборот, подчинил местность своему замыслу! Как бы мне хотелось доверить ему великие храмы, которые я возведу в честь моего отца Амона!
Я смотрела на него и не верила своим ушам.
- А я думала, ты ненавидишь его, - тихонько сказала я.
- Да, я ненавидел его! Ибо он хотел слишком многого - он хотел править с царицей и через царицу. А возможно, в один прекрасный день и без царицы. Поэтому-то для нас двоих, для него и для меня, не было места рядом друг с другом!
Места рядом друг с другом? А как же царица? Оставалось ли теперь ей место рядом с ним? Или случившееся было лишь подготовкой к тому, что еще должно было произойти?
Неужели я действительно была в Земле людей, которую мне обещали показать, когда еще ребенком подняли на палубу большого корабля? Этот дворец находился в прекрасном городе Амона, там, где из больших ворот храма выходят жрецы и пророки, где золотых дел мастера выковывают короны, а столяры украшают львиными головами даже ножки стульев, где скульпторы высекают статуи богов и колонны в виде цветов, а писцы беспрерывно умножают свитки трижды священного великого Тота? Или, может быть, этот город стоял среди красной пустыни, где в скалах нет воды, где лев подстерегает свою добычу и где правит убийца Сет?
Здесь каждый лгал. Каждый стремился вытеснить другого и подкарауливал его, подобно диким зверям в пустыне.
И я должна дышать этим воздухом? Должна терпеть, когда Хатшепсут в припадке внезапного подозрения протягивает мне поданное мною же вино со словами: "Пей ты!" или когда она выведывает у меня о других, а у других обо мне?
Почему бы Тутмосу просто не взять меня к себе, теперь, когда на нашем пути больше не стоит Нефру-ра? Ведь у каждого фараона был свой женский дом. Не на это ли намекнула Хатшепсут, когда в моем присутствии спросила его: по-прежнему ли неприятны его жреческому слуху исполняемые мною песни или, может быть, он уже привык к чужеземной музыке, которая даже у нее, царицы, не вызывает неудовольствия? Она велела мне танцевать, а Тутмос вскользь сказал: "Да, очень красиво!" и заговорил о чем-то другом.
Нет, с меня было довольно! Довольно бесконечных недель, а порою и месяцев, когда мы виделись лишь мимолетно. Довольно встреч, на которые мы крались как тати в ночи и которые от раза к разу приносили больше горечи, чем радости. Если я ему надоела, то почему не сказать мне об этом?
Нуждался ли он во мне? Неужели я должна была подслушивать для него в закоулках дворца, прислушиваясь к подозрительному шепоту и удалявшимся в темноту шагам, не выносившим света дня? Или он ждал того часа, когда сможет предложить мне совсем другое, чем служба доносчицы?
Но если у меня будет ребенок? Разве не разорвется тогда вся та сеть лжи, которую я так долго плела? Или я прибегну к дальнейшей лжи, одно представление о которой уже вызывает у меня отвращение?
Однажды я неожиданно спросила его об этом. Тогда он сказал - и попытался смехом прикрыть свой испуг:
- Тебе нельзя иметь ребенка, Мерит-ра! - И добавил неуверенно: - Пока еще нельзя! - А затем совсем тихо, помедлив, спросил: - Или дело зашло уже так далеко?
Нет. И именно от этого я мучилась больше всего. Неужели я была бесплодна?
Но в один прекрасный день я убедилась, что это не так.
У меня будет ребенок! Я буду вскармливать не маленькую обезьяну, потерявшую мать, не вытаскивать из яйца птенца цапли, а держать у своей груди ребенка! Невозможно описать, какую головокружительную радость я пережила, сказав себе, что сомнений больше нет! Но это длилось лишь мгновение, а затем меня охватило совсем другое чувство. "Что же теперь? билось у меня в висках. - Что же теперь?"
Была ночь. Голова у меня горела, и даже светившая в окно луна не могла принести мне утешения. И тогда я взмолилась своим измученным сердцем: "Ты, который зажигаешь на небе ночные светила, трижды священный Тот, бог мудрости, от которого не скрыть правду, помоги мне!"
Я заснула поздно и, против своего обыкновения, проснулась тоже поздно. Служанки, спавшей вместе со мной, уже не было рядом. Почему же она меня не разбудила?