Проходя мимо солдат афганской народной армии, гревшихся возле костра, Валерий услышал смех. Солдаты весело переговаривались между собой, посматривая в его сторону. Увидев среди них знакомого переводчика, Бурков спросил его:
— Не надо мной смеются?
— Точно. О тебе говорят…
— А что говорят-то?
— Да так… понравился ты им очень. На Дон Кихота смахиваешь.
Двое солдат поднялись с земли и, подойдя к советскому офицеру, дружелюбно похлопали по плечу:
— Вертушка-вертушка! Как дела? Ха-ра-шо!
Валерия смутило то обстоятельство, что афганцы знали, кто он такой. Не принято было разглашать, что ты — авианаводчик. За наводчиками охотились не только душманские снайперы, бывали случаи, когда стреляли в спину их лазутчики в форме солдат народной армии. Значит, видели его в бою, а тут уж свою работу и кто ты такой — никак не скроешь.
Другой солдат, судя по простому крестьянскому лицу, недавно призванный из кишлака сын дехканина, подал Валерию, переломив в крепких жилистых руках, испеченную в золе лепешку, еще теплую.
— Шурави — дост… — афганец блеснул белками глаз и отошел к кусту, к своим.
На другой день Валерий действовал совместно с афганским подразделением. Он узнал своих вчерашних знакомых, в бою они шли рядом, прикрывали авианаводчика.
Именно тогда, в дни кандагарской операции, Валерий почувствовал, осознал свою личную причастность к тому, чем скрепляется братство людей: он здесь был н у ж н ы м человеком, заслужил в бою, в который шли эти афганские ребята с надеждой на скорый мир, за волю, за землю и воду, за свою веру, право быть названным другом парня, который разделил с ним хлеб, что во все времена было знаком добра. А потом эти мысли воплотились в строчки стихов, ставших новой песней Буркова с очень точным названием «Что же я сумел понять»:
Наверное, ни разу прежде он не радовался так приходу весны, как в нынешние погожие денечки, наставшие вслед за последними подмосковными дозимками. С каким-то новым обостренным чутьем всматривался он в приметы пробуждающейся от долгого зимнего сна природы. Радовался серебристым пушинкам распустившейся вербы, неказистому букету из веточек мимозы в руках незнакомой молодой женщины, вошедшей в вагон метро. С детским восторгом запрокидывал взгляд в просветленную, веселую голубизну неба с легкими перьями облачков, по-новому ощущал запах талого снега.
Он чувствовал, что и в нем самом, как вешние токи земли, обновляются жизненные силы. Он был полон энергии: того самого «боевого настроя», как говорят военные, хватало через край. Его бодрило, распрямляло чувство радостного ожидания хороших перемен. Хотелось жить — одним словом.
Сойдя с вечерней электрички, майор Бурков шагал в сторону госпиталя с сознанием хорошо потрудившегося человека, знающего, что труды его не напрасны. О том, что удалось ему сделать в эти частые поездки в Москву, он записал в своем дневнике:
В последних числах марта я вышел на полковника Медведева, и наконец решение моего вопроса закрутилось. Само по себе, конечно, ничего не делалось. Пришлось покрутиться самому. Никогда прежде в моей записной книжке не набиралось столько разных телефонов. Звонил в медицинские учреждения, выяснял, каким путем можно решить вопрос об оставлении в кадрах. Собирал нужные бумаги, принимал участие в поисках личного дела и прочее, и прочее.
Несколько раз ездил в штаб округа. Получил форму. Для личного дела написал новую автобиографию.
10 апреля в кадрах ВВС мне сказали, чтобы я у себя, в госпитале, прошел медкомиссию. Но сначала освидетельствование оказалось не в мою пользу. Прошел повторно, заручившись поддержкой командования ВВС. На этот раз, правда, с большим скрипом, я добился нужного: после освидетельствования появилась запись: «Годен к военной службе…» Все бумаги перевозил сам, чтобы ускорить движение деловой переписки. И вот, когда вчера ездил в кадры, полковник Медведев задал мне вопрос, заставивший радостно забиться сердце. Даже не поверил сразу, неужто это ко мне относится? Полковник спросил: где я хотел бы служить и в каком качестве. Я ответил: «Давайте сначала дождемся окончательного решения вопроса об оставлении меня в армии, а потом уже выясним остальное». Хотя про себя я твердо знал, что буду проситься в Афган, но раньше времени не стал об этом говорить. Было такое чувство — как бы не спугнуть удачу.