Выбрать главу

Но спросят: неужели всем быть монахами, да не почетнее ли человеку бороться со злом и грехом там, где он особенно силен: именно в жизни, на людях и в миру, а не бежать для этого в пустыню? На этот вопрос следует ответить так: очевидно, спрашивающий отождествляет аскетизм и монашество, две совершенно не тождественные вещи и очевидно он еще не понимает вполне смысла Христианской жизни. Чтобы выяснить это недоумение, нужно бы предложить специальное исследование об аскетизме с подробными выяснениями, как причинных основ бытия подвижничества, так и тех элементов и явлений внутренней и внешней жизни, из которых слагается подвижничество в целом своем виде. В данном же случае и, как бы, в заключение настоящей краткой статьи, нам хочется указать на довольно отрадное явление в области декаденствующего богословия, именно по вопросу о подвижничестве и монашестве. Важно то именно, что один из столпов этого богословия, как бы, поколебался в своих взглядах на монашество и аскетизм после того, как узнал его не по книжным выдумкам и своим предположениям, а на самом деле, в жизни, и именно в лучшем рассаднике и питомнике монашеской жизни, в Сарове. Вот что он говорит в своем фельетоне "Нового Времени" № 10252-1 о своих настроениях во время пребывания в Сарове: "Снова я принужден был почувствовать, до чего в монашестве, и при том в нем единственно, Христианство получило себе крылья, поэзию, полет, свободу и философию. И как оно просто "не принялось", осталось "втуне" всюду, где кончается стена монастыря. Поразительное явление. Известно, что с принесением Евангелия прекратились пророки. "Где пророки, где пророчество?" Таинственно можно указать вопрошающим, что пророчество, только глубоко изменив колорит, переменив белый цвет на черный (монашество - "черное" духовенство), не угасло бесследно, а вот выявилось с другой и неожиданной стороны - в монашестве. "Кто пророк нового завета" - на вопрос этот и можно ответить: "вот - Серафим, вот - Амвросий, вот - старица Мария". - Но они не гремят, не обличают, не угрожают". Но это уже совсем другой вопрос; они воодушевлены, как и древние пророки (по-еврейски пророк "наби" значит, "вдохновенный", "одушевленный") - но самый предмет, тема их одушевления действительно совершенно другая, до известной степени противоположная ветхозаветной. "Вот мой гроб: в него вместо постели, ложусь я на ночь, это и есть молчаливые письмена мои, которых я не пишу, так как смерть потребляет всякие письмена".

Мне хочется еще указать некоторые соотношения, вообще не приходившие, или немногим приходившие на ум. Длинная скорбь, в самой вершине заключается неземной радостью - вот Христианство. Черный цвет в самой его маковке вдруг переходит в белый. Христианство определенным образом и неоспоримо учит, что вся жизнь есть грех, анти-божественное, грех и смерть: а вот после смерти - белое сияние, вечная жизнь, зрение Бога... Монастырь со светлой в нем живописью, жизнерадостной - только один из параллельных лучей, идущих в этом направлении. Но вот и еще: все монашество - в черных мантиях и клобуках (ночь) без единой в одежде белой, или серой, или цветной полоски, но тот, в ком венчается монашество и завершается вся сплошь черная иерархия Церкви, надевает на голову чистый белый клобук, при остальных одеждах еще черных (одеяние митрополита). Каким инстинктом произошло это устроение одежд? Преднамеренной мысли тут никто не вкладывал. А вышло так, что мысль ясно прочиталась даже в одеждах. Идет клинок, но он имеет лезвие. Весь клинок Христианства черный, но лезвие белое. И так повсюду от живописи до одежд, от деления духовенства на черное и белое, до дневных и ночных служб, до разделения всего времени христианского на черные посты, увенчанные торжеством Пасхи, Рождества, Успения. Это не догмат. Где такой догмат? Но это гораздо более догмата, ибо пронизывает всю ткань Христианства, от основания до вершины и составляет самую душу его...

Спорящие против монашества никак не хотят понять, что они в тоже время спорят и против Христианства, объективнее - прямо против Христа. Если "торжество Христианства" сливается с прехождением лица мира, то пока он все-таки стоит, этот несносный мир, и мы привязаны к нему, мы все в праве говорить: "мир еще не прешел и мы язычники". Монастырю в свою очередь на это нечего ответить, сжав губы, негодующе, презрительно он скажет: "пройдет, испепелится". Трудно постигнуть, кто выживет и одолеет - в судьбах истории и мира - лик ли Христов с его испепеляющей красотой, покоряющей всякое сердце, покорившей языческий мир, или - столп земли с его тяготами, с механикой и геометрией, теоремы которой никак тоже не "испепеляются".